Зал притих.
– Над результатами мой эксперимент бились медицинские светила Лондона, Берлина и Парижа, но так ничего и не смогли объяснить. Это настоящий феномен. Феномен великого Гарольдо Гарольдини.
Он обернулся к Лизавете, проделал над ее головой несколько пассов и вдруг с такой силой воткнул шпагу прямо ей в сердце, что она вышла из-под левой лопатки вершков на пять. Лизавета стала валиться на бок, и тут на сцене внезапно погас свет.
Публика ахнула. Какая-то женщина издала истошный крик, а затем послышался глухой удар. Очевидно, она упала в обморок и бревном свалилась на пол. Зал разом загудел. Савелий, до того только ошарашенно моргающий глазами, выхватил свой неизменный «бульдог», который и на сей раз взял на всякий случай с собой, вскочил с места и бросился к сцене. И тут включился свет. На пятачке импровизированной сцены с растерянным видом стояла целехонькая Лизавета, а рядом с ней широко улыбался великий и непревзойденный Гарольдини. Савелий облегченно выдохнул и вернулся на свое место. Шум в гостиной прекратился, а затем публика взорвалась аплодисментами. Магик кланялся и указывал на Лизавету, как бы говоря, что свой успех, дескать, он делит с этой дамой поровну.
Представление закончилось, и пассажиры, благодаря Афинодора Далматовича за доставленное удовольствие и полученную встряску, стали расходиться по своим каютам. Недовольна была только пожилая дама, хлопнувшаяся в обморок, ибо больно ударилась об пол коленкой и теперь она у нее болела.
– А ты чего вскочил-то? – улыбаясь, спросила Елизавета, когда они вернулись к себе. – За меня беспокоился? Думал, он взаправду меня проткнул шпагой насквозь?
– Это было так неожиданно, – ответил Савелий, стараясь незаметно для Лизаветы убедиться, что в ее теле нет дырки. Дырки не было, и платье было совершенно цело. – Все произошло как-то само собой.
– А вот я поначалу совсем не была уверена, что этот Гарольдини действительно не проткнул меня шпагой, – сказала Лизавета. – Как раз наоборот. У меня было такое ощущение, словно что-то острое и холодное все же пронзило меня. Голова закружилась, и я бы упала, не поддержи он меня. Но это, верно, от порошка.
– Какого порошка? – насторожился Савелий.
– Когда Гарольдини делал надо мной свои магические пассы, он рассыпал прямо перед моим лицом щепоть белого порошка. И я сразу почувствовала слабость. А потом все прошло.
– Понятно, – усмехнулся Савелий, помогая Лизавете снять платье. – А этот магик, однако, большой шельмец.
Елизавета сняла лиф и нижнюю юбку, оставшись в шелковых кружевных штанишках с рюшами и оборочками.
– Ты раздевайся и ложись, я быстро, – сказала она и пошла в ванную. Там она скинула штанишки и придирчиво оглядела свою фигуру в зеркале. Не найдя изъянов – хороша, несомненно, хороша, – она отвернулась. Руки привычным жестом потянулись к небольшим, аккуратно вылепленным ушкам, чтобы снять серьги, но пальцы наткнулись лишь на холодноватые мочки. Елизавета снова повернулась к зеркалу и всмотрелась в свое лицо. Большие бриллиантовые серьги, купленные Савелием на ее двадцатипятилетие в ювелирной лавке на Кузнецком, исчезли.
– Их нет нигде, – подошла Елизавета к Савелию, шарившему рукой под ломберным столом. – Как корова языком слизала.
– На сцене смотрела? Под занавесями, оконными портьерами?
– Да смотрела, нет их там.
Савелий выпрямился.
– Черт возьми, куда же они могли подеваться? Может, сперли?
– Кто? Когда? – бровки Лизаветы взлетели вверх, как маленькие полумесяцы.
– Ты не помнишь, кто за тобой сидел? Не мог он снять серьги, когда потушили свет в гостиной?
– Не мог, – отрезала Лизавета.
– Почему? – спросил Савелий, припоминая весь ход представления в гостиной.
– Потому что за мной никто не сидел, стул был пустой.
– Ты уверена?
– Уверена! – притопнула ножкой Елизавета.
– Ну, тогда это артисты, – резюмировал Савелий. – Скорее всего, сам Гарольдини. Сыпанул перед тобой какого-то дурманящего порошку, ты поплыла, а когда на сцене, после того, как он тебя будто бы проткнул шпагой, погас свет, преспокойно снял с тебя сережки…. Идем.
– Куда?
– Во второй класс, к артистам.
– А какая у них каюта?
– Сейчас узнаем у приват-доцента.
Напольные часы в гостиной пробили половину первого ночи.
– А не поздно ли? – усомнилась Лизавета.
– Поздно, – согласился Савелий. – Но будет совсем поздно, когда, проснувшись завтра утром, мы узнаем, что эта парочка сошла с парохода в Покрове или Собинке.
– Да, ты прав, – согласилась Лиза. – Идем.
Приват-доцент еще не ложился и открыл им сразу. Он, очевидно, тяготился одиночеством и заметно обрадовался поздним визитерам.
– Проходите, проходите, – засуетился он. – У меня есть бутылочка «Шато».
– Нет, благодарствуйте, господин Дорофеев, – отказался от приглашения Савелий. – Мы просто хотели узнать номер каюты маэстро Гарольдини.
– Пожалуйста. Они едут вторым классом в нумере восемнадцатом.
– Спасибо, – тепло глянула на приват-доцента Лизавета. – Вы нам очень помогли.
* * *
– Прелесть моя, сладкая моя, – прикрыв глаза, бормотал на чистом русском языке великий и неповторимый.
Он лежал на кровати совершенно голый, а по нему ерзала причинными местами, тихо постанывая, тоже совершенно нагая Карменцита.
– Давай, милая, давай, – жарко прошептал Гарольдини, и Карменцита, оседлав магика и заправив в себя его разбухшую и затверделую плоть, начала настоящую скачку. Человеку юному или неискушенному в любовных утехах могло показаться, ежели, конечно, смотреть не с близкого расстояния, что нагая женщина сидит на лошади, которая то ли танцует, то ли почему-то скачет на месте. Но под рыжей ассистенткой была вовсе не лошадь, а прикрывший веки и запрокинувший в любовном экстазе голову мужчина лет сорока с хвостиком, годов пятнадцать уже как откликающийся на имя Гарольдо Гарольдини. Он придумал его сам после того, как решил завязать с картами. До этого его звали Яцеком, и был он картежным махинатором весьма высокого полета.
Родился Яцек Лабуньский в Замоскворечье, там, где Москва-река делает крутую излучину. Мать его умерла при очередных родах; отец, польский шляхтич, крепко запил и, проснувшись в один прекрасный день после очередного возлияния, обнаружил себя и пятилетнего сына на нарах румянцевской ночлежки в Хитровке. Поскольку отец и сын Лабуньские занимали одни нары, хозяин ночлежки брал с них пятачок, но и сию денежку надо было все же иметь, а денег у Лабуньского-старшего уже вовсе не имелось.
Поначалу отец Яцека зарабатывал тем, что писал за неграмотных хитрованцев разного рода прошения, письма и иные бумаги, хотя и спускал большую часть денег в кабаках, благо в самом доме Румянцева таковых имелось аж два: «Пересыльный» и «Сибирь». Через год такой жизни шляхтич совершенно опустился и работать больше не мог: руки ходили ходуном даже после крепкой опохмелки. Содержание семьи Лабуньских легло на плечи шестилетнего Яцека, прибившегося к артели хитрованцев-попрошаек. Был тогда Яцек тщедушен и мал и своим видом вызывал жалость у посетителей Хитрова рынка, так что подавали ему добрые люди охотнее, чем иным. Случалось, что после того, как он отстегивал установленную часть своих доходов в общий артельный котел, у Яцека оставалось немного денег, чтобы заплатить «ночлежные», купить еды себе и дешевой водки отцу.