«Как всё нескладно… опять же, где Клавдия?» — подумалось Грату.
— Я здесь, дорогой. Вкуси протянутый плод. — Голос жены, прозвучав за спиной, поменял всё.
Кулак наместника с такой силой опустился на подлокотник, что странный набалдашник, похожий на яблоко, треснув, отлетел и покатился к ногам первосвященника. Рот человека в балахоне перекосил ужас.
Римлянин побагровел:
— Да ты грозишь мне?! Волю народа? Свою ли натягиваешь тунику? Вот народ, — рука проконсула указала вниз. — А следует он… за ними! — Наместник перевел руку на подошедших и, медленно повернув голову, посмотрел туда, куда был устремлён взгляд приговоренного. Казалось, сцена совсем того не занимала.
И вдруг Грат, Валерий Грат, проконсул и бывший трибун, услышал громкий голос над притихшей площадью. Свой собственный голос:
— Да ты и впрямь Царь иудейский!
При этих словах старший охраны, который должен был сопровождать обречённого за город, повернулся к Валерию и зарыдал. Грат, с изумлением глядя на него, машинально прикрыл рот ладонью. Оцепеневшая группа в балахонах замерла в растерянности. Сергей оттолкнул первосвященника и бросился к наместнику. Изо всех сил тряся того за плечи, он прокричал:
— Свершилось! Свершилось! Они не смогли! Не смогли!
И тут же, отдёрнув руки, посмотрел на ладони — красные вздувающиеся волдыри расползались по ним от ожога. Он обернулся: на глазах изумлённых людей, да и самих служителей храма белый балахон стал уменьшаться в размерах и терять очертания, рассыпаясь в странную красно-синюю пыль. Через мгновение на земле оставалась лишь ящерица. Стряхнув всё ещё падающие останки, она подняла голову, зашипела и тут же исчезла в щели между плит.
Сергей машинально глянул на ладони — они были чисты. И вдруг ощутил ставший знакомым однажды изумительно волшебный привкус. Как будто тысячи благоухающих нектаров, дополняя друг друга сказочными ароматами, разливаясь, приглашали его на самую желанную трапезу под новым небом.
— Мама… — прошептал он, — спасибо, родная…
— Свершилось! Свершилось! — понеслось по площади. — Да здравствует Иисус, царь иудейский!
— Да! Да! Именно так! Свершилось! — раздались выкрики позади наместника. Тот обернулся. Толпа ахнула: у самых стен, только что заслонявших долину, словно гигантский парус дивной красоты, разрезанный пополам, разъезжался в стороны занавес. Из пространства за ним, откуда лился свет, прямо к подиуму направлялась группа мужчин в диковинных одеждах. Впереди всех, опираясь на трость, ковылял низенький старик, поддерживаемый женщиной.
— Хельма! — Сергей протянул руку, обнажив левое запястье, и онемел — цифр не было.
— Это она! Я узнал! Настоящая Божественная комедия! — воскликнул автор «Чайки».
— Невероятно! Я тоже искал другую развязку! — помолодев на глазах, задорно выкрикнул Тютчев.
— А ведь он понял! Он понял! — Данте указывал на Меркулова и улыбался.
— О да. Теперь я знаю… — Василий Иванович был уже рядом с Сергеем. — Искусства нет. Не существует! Как только человек изобразил кого-то сам или на полотне, на сцене, его захватила магия порочной цели: прославить плод своего таланта, а заодно и себя. Последнее и назвали искусством. Обман продолжается с того дня, как и родился. С предложения змия поверить, что люди — боги. И достойны такого же поклонения. Что «человек» звучит гордо. Спектакль начался. Длиною в тысячелетия и без права на антракт. Игрушка, с которой дети продолжают возиться, став взрослыми. Только одних обманывают властью, других — деньгами, а третьих — живописью. Но все — друг друга. А мир ждет. Ждёт появления в нём каждого из нас. И финал рядом.
— А я всегда верил, — остановившись, со слезами произнёс Данте, — что было время, в котором Грат остаётся наместником до самой смерти. Где люди, принявшие Иисуса из Назарета за царя своего, встают стеной на площади в день приговора, спасая первосвященников и римскую знать от богоубийства. И всякий может попасть туда, потому что оно продолжается и сейчас, потому что каждый из нас такой же проконсул, только своей совести. И никто не защитит её стеной, кроме нас. Лишь выложить надо… фарфором простым поступков незаметных. Увидеть обратную проекцию свою и отменить казнь вторую. Не поверить сладким голосам. Опуститься в себя и стать последним. — Он неловким движением достал платок из камзола и промокнул глаза. — Ведь не могло не существовать тех мгновений, где топорами в щепки разносят крест, уготованный для вселенского потрясения. Не могло время, всего лишь его точка, вырвать из рук человечества историю. И с того великого дня рождения где-то там бок о бок с нами идут другие люди. И дышат, и видят то же самое. Но не убивают, не насилуют, а просто живут. Для них не меркнет солнце, не сотрясается земля и ангелы не замирают в трепете от совершаемого. И народы малые и великие, с праведниками и грешниками, разбойниками и фарисеями, вся чернь и краса земли, обретают радость без вечного, мучительного поиска её. И не нуждаются более в самоубийстве, понимая, что до той поры с ними было лишь отражение их и немощны были рассмотреть даже это. А мы можем! Можем, потому что день такой существует! Живет! Как и второй, настоящий внутри нас. Но чтобы увидеть его, нужна воля. Невероятной силы. Несравнимая с волей самых отчаянных и благородных героев жизни и сцены. Ведь герои эти — ничто для вторых. И если поймём это, вдруг осветятся катакомбы совести в каждом. В злом и добром, в бедном и богатом, уродливом и красивом, во всех стоящих рядом с наместником у огней тысячи костров. И светом их, тени не дающим, исторгнутся чудища-обитатели из тёмных закоулков её. И не будет места в душе братьев моих для ужаса от обличий страшных, ибо переполнятся радостью очищения, мысли сынов божьих. И запоют птицы на ладонях песни волшебные с изумрудными глазами, что просил себе художник по имени человек. И затреплют ласково серны золотистые гривы львов негрозных, изливающих слёзы счастья на берегах чудного океана вместе с людьми. Где рыбы говорящие плещутся с младенцами нашими в волнах лазоревых, не забирающих больше жизней. И никогда не иссякнут такие слёзы, столь редкие доныне. Потому как не нужно будет причинять боль подобным ради выживания, о чём мечтали и звери, и человеки миллионы лет. И даже камни забудут цвет грусти, цвет серый, и природа благодарно возликует, вернувшись к попечителю своему, что сбросил одежды зла, одежды кожаные. И не нужен станет труд ради хлеба насущного. — Данте снова вытер платком слёзы и с глазами, полными счастья, подойдя к балдахину, обнял Сергея:
— Я знал… я знал, что будущее не может стать хуже. Не смеет оно оставить нас в прошлом. Забвение — самое чуждое человеку слово. — И, взяв Меркулова за руку, вывел того к народу. За настоящими аплодисментами.
Это был самый замечательный поклон в мире.
Грат улыбнулся. Первый раз за семь лет. Ещё один последний стал первым. Он встал и, прежде чем уйти, обвёл взглядом ликующую толпу — люди обнимались и, подняв на руки, уносили своего владыку со слезами той единственной радости, которая только и существует на земле. Той, что так не хватало и ему. Которую отчаялся найти.