— Показывает драму общества — извечная тема. — Несколько раздражённо проворчал хозяин кабинета. — Вполне объяснимо.
Гость уже взял себя в руки:
— Да какая там драма… Хотя современные киборги, гоблины, всякие блокбастеры — тоже драма и тоже общества. Но в православном сознании её значимость вторична, потому что сплошь материальна. И уж точно не даёт никаких ответов. Бег по кругу. Пулю в грудь себе не пускают из-за таких драм. Искусственная кожа натянута на несуществующее страдание. Драма души — вот квинтэссенция нашей литературы. Так что «Чайка» — прямой обман зрителя. Его ожиданий. Даже в «Утиной охоте» пуле было место. А ведь Вампилов только-только начинал трогать тему… и погиб в тридцать четыре.
— Так темы-то связаны. Общество и человек. Любой первокурсник знает! — воскликнул Меркулов.
— Никак. Только поправимся, общество и трагедия внутри человека. Причинной связи нет! Главная ошибка! Оттого и по кругу. — Видно было, что гость готов защищаться.
— Конечно, отталкиваясь от первой, можно показывать вторую. Но потери невосполнимы. Ты неизбежно драму души объявляешь следствием отношений в обществе. А она, драма эта, была до того, как человек узнал такие отношения. А дальше… тупик, ведь второе остаётся. Писатель, художник, режиссёр вынужден идти на обман. Риск не добраться до понимания себя чрезвычайно велик… пример — тот же Чехов. Да что наши… вон Данте попался! А «Фауст»? Нет, драму души католику не показать, а протестанту не постигнуть. Да и нам, начитавшись Мопассана и насмотревшись безумных кинолент.
Сергей поднялся и нервно заходил по кабинету.
— И такие мнения тщательно скрываются. Представьте, что они овладеют массами, что будет ставить ваш брат? Целая эпоха коту под хвост. И опять жизнь, прожитая зря. Так что из последних сил за именем на первой полосе!
Сергей вернулся к стулу и присел, откинувшись на спинку. Глаза его отстранённо скользили по потолку, словно пытаясь за что-нибудь зацепиться.
— Ну какой Пелевин, какой ещё Флоренский? — Меркулов поморщился.
— Если позволите, раз уж вопрос зашёл так глубоко, — не обращая внимания на реплику, буркнул Сергей, роясь в портфеле. — В моих записях есть мнение того самого Флоренского, как всё произошло. Авторитета в философских кругах, между прочим, не только незыблемого, но и труднопостигаемого, скажем, для чтения в светских салонах госпожи Рынской.
— Кого, кого? — Хозяин усмехнулся. — Ах, да!
— Вот, послушайте: «Схема истории искусств и истории просвещения вообще, как известно, начиная с эпохи Возрождения и почти до наших дней, неизменно одна и та же, и притом чрезвычайно простая. В основе её лежит непоколебимая вера в безусловную ценность, в окончательную завершённость буржуазной цивилизации второй половины девятнадцатого века…»
— Простите, — перебил Меркулов. — Я припоминаю, это тот, что расстрелян в тридцать седьмом?
— Тот. В пыль последователя великих предшественников — Фёдорова, Соловьёва. Уже без наносов и метаний. Русский Платон, как его называли, безусловно оказавший влияние и на Бердяева с Булгаковым. Сергея Николаевича. Я с вашего разрешения продолжу… тут немного, — он перевернул лист: «…это тогда у историков культуры, слепо уверовавших в абсолютность мелкой буржуазности и расценивающих всемирную историю по степени близости её явлений к явлениям второй половины девятнадцатого века, возникло убеждение, что и в истории искусства всё то, что похоже на искусство этого времени или движется к нему, признаётся положительным, остальное же — падением, невежеством, дикостью… И, наконец, искусство Нового времени, начинающееся Возрождением и тут же, по молчаливому перемигиванию, по какому-то току взаимного соглашения, решившее подменить созидание символовпостроением подобий, это искусство, широкой дорогой приведшее к девятнадцатому веку, кажется историкам бесспорно совершенствующимся. «Как же это может быть плохо, если непреложною внутренней логикой это привело к вам, ко мне?» — такова истинная мысль, если её выразить без жеманств».
— Опять символы, — проворчал Меркулов. — Дались они вам. — Было видно, что мысль не до конца понятна ему. — Что нового-то? Ну, знакомы они мне, я символами рисую образ на сцене. То же вам скажет любой художник. Ведь не образы я преподношу зрителю, а лишь подобие. Сам-то он где-то бегает, живёт или описан в вашей книге, — режиссер кивнул на стол. — Ну, пусть с внесенными мною изменениями… Там… характера, внешности, окружения. Наконец, духа, если вам будет угодно, иной атмосферы. Кажется, этого вы добиваетесь? Хотите объяснить?
— Верно! Василий Иванович, верно! — радостно воскликнул Сергей. — Все верно. Только признаки у нас разные. Моя классификация — по целям.
Режиссёр, недоумевая, посмотрел на него.
— Чтобы приблизить образ к реальности, точнее, его символ на сцене, вы действительно приписываете ему что-то. И не только характер или особенное видение предметов обстановки, раз уж действие происходит в комнате на подмостках, а не в квартире жилого дома. И атмосферу вы меняете, и дух. Но в какую сторону? Ваш подход не отвечает на этот вопрос. Но стоит изменить подход, использовать прием обратной проекции, и сразу видно, что свойства образу вы приписываете с определенными целями!
— Ну, ну, поясните, ради чего я добавляю такие свойства, — режиссёр вызывающе скрестил руки на груди.
— Первое — ради целесообразности. И тут вы можете использовать всю фантазию или мотивы. К примеру, кассовость. Первый признак подделки. Полный произвол воли и желаний. Постоянной по составу и одинаковой целесообразности быть не может. Она разная у разных художников. Второе — правильность. Это ваш опыт, но, опять же, только сегодняшний. Через пять лет вы не будете считать его правильным, переосмыслите. И только третье, — гость покачал поднятым пальцем, — остаётся неизменным во все времена! Допустимость! Допустимость того, что вы приписываете образу, желая приблизить к оригиналу. Допустимость того, что, простите, вбиваете в человека! Это свойство вашего духа! Одинаковое и постоянное для всех здоровых людей. Образ может получиться неправильным, а целесообразность обманчивой. Но допустимость, искажение, отход от нее, глухота к требованию духа, вашего отражения — предательство самого себя. — Сергей тяжело, но облегчённо вздохнул. — Думаю, даже большой грех, так как зритель, доверившись вам и не понимая всех этих тонкостей, впитает яд, а не жизнь, скверну, а не правду! И станет, простите, такая постановка уже не вашим личным делом. А обманом! Так-то. — И, медленно положив обе руки на стол, добавил: — Но у вас-то, у вас, Василий Иванович, такой признак есть. Вы невольно применяете его, не сознавая. Душа в вас говорит. У них, — гость указал рукой на дверь, — почти не встречается. Даже на экранах. Целесообразность правит бал!
Режиссёр сидел неподвижно. Только сейчас он обратил внимание, что просто загипнотизирован. Напором, эмоциями, самим поведением гостя. Его шагами, взмахами рук… даже дыханием.
Тот продолжал что-то говорить, говорить и говорить, не замечая изменений во взгляде хозяина кабинета. «Вот так и попадают под влияние, — подумал сидящий, вспомнив отчего-то передачу о мошенниках с привокзальных площадей, которым по непонятным причинам люди отдавали все деньги. — Так, надо сбросить оцепенение». Меркулов дернул плечами и тут же услышал: