— О пьесе с обратной проекцией — наш с вами разговор.
— Невероятно! Я не решился предложить вам это сразу, — режиссёр кивнул в сторону врачей.
— Понимаете, Василий Иванович, — пытаясь приподняться, прошептал его новый знакомый, — это будет замечательная пьеса и… вам будет что предъявить там. — Он сглотнул. — Помните… каждый должен сожалеть о многом в прожитой жизни… иначе конец. Это и есть… показатель нравственного здоровья человека.
— Да, конечно, я согласен… — Меркулов в растерянности оглянулся на мужчину в белом халате.
— И еще… — голос Сергея совсем ослабел, — всё хотел спросить… вот в «Пяти вечерах», кто там Пер Гюнт… вы, наверное, знаете?
— Безусловно… но…
— Постойте, — тяжело дыша, перебил лежащий. — А вот… кто… пуговичник? Очень прошу, ответьте.
Меркулов посмотрел на него с некоторым напряжением, но после секундной паузы твёрдо произнёс:
— Он. Сам же он.
— Я не сомневался в вас.
Вдруг Сергей с силой притянул его к себе и прошептал:
— И последнее. О признании. Я обещал… в конце. Там, — повторил он, показав глазами вверх, — есть тоже библиотека… где Сокуров… я говорил… только другая. И одни книги может взять любой, они всегда под рукой, только пожелай. А другие не вытащить из адова огня даже щипцами. Так что рукописи, как и картины, горят. Ещё как горят! Вот за то признание я отдам жизнь. Соглашайтесь и вы на такую плату… И жгите, жгите и жгите…
— А «смерть чудесная была, без агонии, без страданий. Ночью перенесли в часовню. Вчера приезжал батюшка… чудесно служил…» — первый отложил газету.
— Кто это?
— Жена Чехова о смерти мужа.
— Да… одни слышат музыку дождя, а другие — барабанную дробь уготовления казни. Так что же слышит женщина?
— К сожалению, одно и то же. Восторгается первым под дробь второго. Иначе ни за что не приняла бы плода.
— По-человечески понятно…
— Э, брат. Если применять человеческую логику, можно дойти до такого! Ведь вкусив с запретного древа, человек не совершил ничего предосудительного со своей точки зрения — не знал, что, ослушавшись, делает зло, неведомое ему как категория. К тому же никому ни в чём не клялся, присяги не давал, не обещал. Но был наказан… В чём вина создания, не имевшего нравственности как свойства? Не стучит.
— Мне кажется, коллега, вы путаете его непонимание отличий добра от зла с нравственностью как свойством души. То бишь разум с духом.
— А есть отличия? Между добром и нравственностью?
— Пропасть. Что такое хорошо и что такое плохо, он узнал из заповедей.
— Так я об этом и говорю. В раю не слышали о них.
— Увы, милейший, нравственность — не приобретаемая черта, а данная душе от сотворения.
— Опять тупик. Положим, Творец не хотел выступать в роли хозяина, которого надо бояться, что вполне понятно, а вёл себя как рассказчик, просто поведал, что вон в том лесу полно ядовитых гадов и, если укусят, будет плохо. Но слушатель всё-таки решает пойти туда… и съедает плод запретный. Так зачем за это наказывать? Ведь ослушание не безнравственно. Вот если бы сначала были заповеди, а потом ослушание — другой коленкор. Поделом.
— А если ослушание уже безнравственно?
— Выходит, я опять прав. Первой приставку «без» обрела женщина. Первый бунт против властей был её и в раю. А на земле «всякая власть от Бога».
— Но сказанное в Библии верно при условии покорности Богу и самой власти.
— Так она-то этого не знает!
— Женщина или власть?
— А вы улавливаете разницу?
— Хорошо, поймали. И всё-таки прекрасная половина просто покорилась змею.
— Ну, ещё бы! Непокорность в моду у неё вошла потом, когда угробила Адама. И утвердила новую логику: если чай нравится, значит, «нравственный». Если нет, то — «безнравственный». И всё же есть безответный вопрос. Но главный. Кто допустил змея в рай? Обидно, знаете ли, что с такой мелочи начались мои запои!
(Из разговора двух интеллигентных пьяниц)
Ростропович, стоя на одном колене, читал Вишневской Шекспира. Очередная квартира в одном из кантонов Швейцарии, подаренная супруге, была слабо освещена колышущимся пламенем свечей.
«Вот это женщина! Вот это власть над мужчиной! Какие к чёрту феминистки! Что изменилось со времен Адама и Евы? — Сергей ужаснулся. — Ничего. Она так восхищалась гением. Она так хотела его признания. Железной рукой женщина, как и во времена Адама, вела обречённого к вершине. К вершине своего Олимпа. И добилась всего. А потом похоронила. Ничего не изменилось в ней с шестого дня творения».
* * *
Свечи в квартире дома в одном из кантонов Швейцарии погасли. Пламени, как и свечам, ещё в одной квартире вообще не оказалось места в тот момент. Удивлению Сергея не было предела — перед ним на широкой постели со скомканными простынями лежал Янковский и что-то бормотал. Он знал, что должен делать, но предательская оторопь не давала справиться с собой.
Артист умирал. Тяжело. Родственники и друзья успевали попрощаться. Неожиданно среди этого кошмара обречённый услышал голос:
— Вам ведь не хочется умирать?
«Предсмертный бред», — скользнуло в угасающем мозгу. Страшная боль, все последние часы импульсивно подступавшая к нему, вновь резанула по затылку. «Я слышал, что случается и хуже», — последняя мысль, вытесняя первую, с трудом нашла путь к сознанию умирающего.
— Откройте глаза и посмотрите вверх, это… просьба.
Нет, это не бред. Голос был настойчив. Он подчинился — чуть позади стоял человек.
— Кто вы? — всё ещё не веря происходящему, равнодушно спросил Янковский, заметив меж тем, что боль исчезла.
— Просто зритель. Ваш зритель. Считайте так.
— Считаю. Зачем вы здесь? И кто вас впустил?
— Я не хочу вашей смерти. А здесь… здесь никто меня не видит.
— Почему не хотите? — Артист не удивился странности разговора. — И почему не видят? — добавил он по-прежнему равнодушно, словно давая собеседнику понять, что смирился с приближением конца. Был готов, хотя сказать «как и всегда в своей жизни» посчитал бы лицемерным и неуместным даже сейчас.
— Думаю, вы должны жить.
— Я бы тоже хотел. И что с того? — поколебавшись и снова удивляясь отсутствию боли, спросил лежавший.
— Я могу помочь вам.
— Помогите.
— Скажите, вы не откажете в небольшой просьбе? Перед этим. От вашего ответа зависит многое.