Некоторое презрение к деньгам осталось у меня на всю жизнь. Я понимаю, что они нужны, но мне лично не нужно большое количество денег. Я так никогда и не купил себе квартиры ни в одной стране мира; пара джинсов и несколько пиджаков вполне удовлетворяют мои материальные запросы.
Когда я сидел в тюрьме, то совсем отвык от вида денежных знаков и, выйдя на волю, с любопытством их разглядывал. Банковские билеты разных стран вызывают во мне скорее эстетические переживания. Вот на столе передо мной лежит зеленоватая бумажка, банкнота Банка Узбекистана, ценностью в один сум — «бир сум». Геометрические узоры, герб с птицей и полумесяцем, дерево, здание и фонтан — вот что изображено на этой истертой банкноте.
Когда я стану немощным и старым, я хотел бы сидеть у мечети в старом азиатском городе, в Бухаре или Самарканде, босой, в рваном черном халате нищего. И чтобы передо мной на коврике лежали медные древние монеты и истертые до дыр банкноты. Это будет хороший конец для такого человека, как я.
Вот лишь несколько наиболее ярких сцен моей предпринимательской деятельности. 1968 год. Деревянный дом в Казарменном переулке. Взглянешь в окно во двор — XVI век, не позднее. Срубы, сосульки, сугробы, дети в валенках, платках и с санками. Окоченевшие, розовощекие, синеглазые, сопли через губу. Взглянув в окно, я перевожу взгляд под лапку подольской швейной машины. Там у меня зажата яркая чешская ткань — набивной толстый ситец. Я сшиваю из раскроенных деталей сумку. Простую, как работа Малевича, прямоугольник с двумя ручками, из того же цветного чешского ситца. В ручки я встрачиваю тесьму. Иногда, когда мне лень, я тесьму не встрачиваю, и сумка получается недолговечной — ручка быстро изнашивается. Но это уже находится за кадром моей деятельности. К чести моей, следует сказать, что, будучи протестным поэтом контркультуры в тот революционный для всей планеты 1968 год, я все же — добросовестный парень — редко позволяю себе халтурить и, чертыхаясь, старательно вшиваю тесьму.
Смеркается. Включаю свет. Точнее, вначале задергиваю занавеску на окне и затем включаю свет. На меня могут настучать. Увидеть, что шью, и настучать. Заканчиваю работу, кладу десяток сумок в авоську, предварительно завернув их в газеты, надеваю черное длинное пальто, черную кепку и выхожу. На метро добираюсь до станции «Площадь Революции». Возле универмага ГУМ меня ждет моя подруга Анна. Она на семь лет старше меня. Анна тотально неспособна сесть за швейную машину, но торговать она умеет. На улице, в толпе, в магазине она чувствует себя как дома. Полуседая, хотя ей только тридцать, с пронзительными ультрафиолетовыми глазами, она гипнотизирует и женщин, и мужчин.
Язык у нее острый, склонность к полноте придает ей фундаментальность. Все безоговорочно обращаются к ней «дама». В руках у «дамы» — сумка моего производства. Мы отходим в сторону, и я передаю ей несколько изделий моего ремесла. Она уходит в ГУМ, а я остаюсь снаружи. Мерзнуть. Появляется она довольно быстро. Сумки, яркие и броские, идут нарасхват. К закрытию магазина уходит весь десяток. На руках у нас тридцать рублей, и мы едем в ресторан «София». Почему советская промышленность не догадается сделать то же, что и мы? К счастью, она не догадывается. Два или три раза Анну забирала милиция, но всякий раз отпускала…
В начале семидесятых я укрепился в Москве и завел связи. Заведя связи, я превратился в более крупного предпринимателя. Объясню, почему. Еще до производства сумок, живя в Харькове, я самостоятельно научился шить брюки и зарабатывал этим ремеслом. Однако, переехав в Москву, я обнаружил, что у меня нет клиентов — в Москве у меня было мало знакомых. Именно потому я и перешел на сумки. Поэт Игорь Холин познакомил меня со своей молоденькой подружкой Иркой по кличке Долгоносик. Ирка Долгоносик была расторопная, толковая, предприимчивая блондинка, модная и элегантная.
Как-то, посмотрев на меня, сгорбившегося за швейной машинкой, — я срочно дошивал брюки какой-то знаменитости, может быть, Булату Окуджаве или Эрнсту Неизвестному (чистая правда: я таки сшил им брюки), — Ирка спросила:
— И сколько ты берешь за это, Эд?
— Пятнадцать рублей.
Ирка посмотрела на меня с сожалением.
— И сколько за день можешь сшить? — спросила она.
— Одни, ну полторы пары, то есть одни целиком, другие наполовину.
— Вот что, — сказала Ирка. — Если тебе себя не жалко, то мне тебя жалко. Горбатиться за такую мелочь?..
Она достала из объемистой сумки, которую всегда таскала с собой, зеленые брюки:
— Посмотри.
Я осмотрел. Без карманов. Иностранные. Пестрые этикетки.
— Такие можешь сшить? — спросила Ирка. — В точности такие?
— Могу, — сказал я. — Без карманов проще простого. На карманы большая часть времени уходит.
— А швы можешь так заделать? И края?
Я посмотрел. Края везде были застрочены специальной тонкой тесьмой. Выглядели очень аккуратно.
— Можно. Только у нас тесьмы такой нет.
— Я тебе достану тесьму. И этикетки иностранные принесу. Ты сколько за работу хочешь?
— Пятнадцать. Я же сказал.
— Дурак ты, Эд, — сказала моя молодая жена Лена, только что ушедшая ко мне от старого мужа-художника. — Ты что, не понял? Ирка будет загонять эти брюки как иностранные, а иностранные по 150–200 рэ идут!
Уже на следующий день Долгоносик принесла мне ткань, тесьму и этикетки, а еще через день забрала изделие, сделанное мною как точная копия иностранных зеленых брюк. В тщеславной Москве семидесятых брюки продались молниеносно. За 150 рэ. Я получил мои 100.
Только наш с Еленой отъезд за границу, в Вену, прервал навсегда наше с Долгоносиком плодотворное предпринимательское сотрудничество. Это случилось в 1974 году.
Мне исполнилось тридцать три, когда я написал свой первый роман «Это я, Эдичка», в 1976 году. Я был счастлив, что именно — в тридцать три, потому что в этом возрасте Христа, согласно русской традиции, мужчина должен был совершить героическое деяние. Деяние было совершено мною поистине героическое — этой безумной книгой я обеспечил себе с первого попадания вечное место в русской литературе. И одновременно эта книга будет преследовать меня до конца моей жизни и за ее пределами. Она создала мне двусмысленную репутацию и продолжает осложнять мою личную и политическую жизнь.
Согласно русской же традиции, жизнь «гения» должна была бы оборваться в тридцать семь лет. Но у меня оборвать мою не случилось, напротив, в тридцать семь лет я переселился из Нью-Йорка в Париж. Произошло это 22 мая 1980 года. При сдаче багажа (а я летел самолетом авиакомпании British Airways) я успел повздорить с актрисой Настасьей Кински. О, как она тогда была великолепна! Все эти цифры годов, помню, оказывали на меня мистическое воздействие. Когда в том же 1980 году, в ноябре, мой вышеупомянутый великий роман увидел свет по-французски, я прибег к маленькому обману: на задней обложке книги было сказано, что я родился в 1944 году. Тогда как я родился в 1943-м. Обман мой казался мне чрезвычайно важным. Я верил, что выпустить первую книгу за воображаемой чертой тридцати семи лет позорно, нехорошо, признак неудачи, а вот выпустить ее в тридцать шесть, по эту сторону воображаемой черты (то есть воображаемого возраста гибели гения), — нормально, похвально, comme il faut.