Молодой негодяй | Страница: 45

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Эд сомневается, что Мотрич бросил бы пить, если бы у него вышла книга стихов. Пьянство и бродяжничество по харьковским улицам давно уже превратилось для Мотрича из развлечения в способ жизни. Он выходит к «Автомату» ранним утром, и, так как знакомых у него великое множество, к полудню Мотрич уже пьян и дремлет на скамейке в парке Шевченко, время от времени все же продирая глаза, дабы взглянуть на другую сторону Сумской, на оба входа в «Автомат», не бежит ли кто из знакомых.

Мелехов надевает пиджак, вынимает из портфеля уже завязанный галстук и вставляет шею в петлю. «Пойду, домучаюсь! — вздыхает он. — Если бы ты знал, Эд, среди какого дерьма я там нахожусь…» — Поднимает с асфальта массивный портфель и уходит, коротконогий и мясистый.

Потолстел Мелехов, думает, глядя ему в спину, Эд. Вот до чего любовь к очкастой Анечке Волковой его довела. Пляшет под дудку Анечкиной матери и ее друзей. Несмотря на то что сам Мясо-Рыбо Трест Волков умер от рака в прошлом году, семья Волковых вовсе не покинула среды советской элиты. Остались его братья — обкомовцы, генералы, начальники и даже московского масштаба родственники и друзья. Конечно, это они теперь устраивают Мелехова на должность директора магазина, убедившись, что у мужа Анечки нет карьеристских способностей и что его всегда будет тошнить от инструкторских, обкома комсомола, обязанностей. Разве нормальный выпускник вечернего филологического факультета может стать директором большого книжного магазина? Да никогда! Собрались, наверное, на семейный совет, и решили: раз глупый муж Анечки не хочет и не может сделать прекрасную карьеру в аппарате вначале комсомола, а потом и партии, дадим этому идиоту возможность возиться с его обожаемыми книгами. Что там у нас есть подходящее на книжном фронте, Иван Иванович? Иван Иванович открывает толстую тетрадь и листает ее, ища. Муж Анечки, зять Волкова не может и не имеет права быть меньше чем директором по чину, иначе раковый труп Волкова перевернется в гробу и вылезет сосать кровь на улицы ночного Харькова… Дадим ему «Военную книгу» — пусть копается в своих книгах.

Юноша садится на скамью и размышляет, созерцая трещину в асфальте, — рассыхается Харьков. Рассыхающийся, умирающий, может быть, город? Думал ли Эд, или даже сам Мелехов в ту далекую теперь зиму 1964/65 годов, когда, сидя на Конторской улице у Мелехова, ел борщ, сваренный дворничихой на настоящей печке (Мелехову нужно было бежать на дежурство истопником, он кормил приятеля, торопя его), думали ли они оба, что вот так обернется мелеховская судьба? И, читатель, если ты заглянешь в Эпилог, то и вовсе ужаснешься тому, что произошло с Мелеховым позднее во времени. В который раз цитируя нашего героя, скажем со вздохом, что никогда нельзя знать заранее, из какого мальчика, юноши что получится.

29

Или можно? Сам Эд в последнее время чувствует свою особенность, отличие от других людей, даже от богемы, очень резко. Каждый день он убеждается в своем превосходстве. Порой ему стыдно чувствовать превосходство, а временами очень радостно. Когда началось это? Когда он впервые почувствовал, что он особенный? Ему кажется, что так было всегда. Только вдруг на несколько месяцев или на год он забывал о своем отличии и, увлекшись, бегал с человеческим стадом вместе, играл в их игры…

Когда девятилетним мальчиком он с Салтовки, следуя неясным указаниям памяти, приехал на Холодную гору (на трех трамваях!) навестить свою любовь — девочку Наташку Картамышеву, он уже давно был особенный. Была зима, оттепель, у края тротуаров лежал очень грязный снег, и он все время нервно грыз колотившую по щеке черную веревочку — завязку от шапки с ушами. Офицерский дом, в котором до ссылки на Салтовку жили и они — мать Раиса Федоровна, отец Вениамин Иванович и сам путешественник, — был многоподъездным, старым и сырым. Наташки дома не оказалось — она была в школе. Родителей Картамышевых также не было. Оказалась в наличии только бабушка Картамышева, которая, усадив его за стол, покрытый клеенкой, стала угощать его домосделанной сладостью — сахаром, сваренным с орехами. Потом пришел офицер Картамышев в шинели со сбруей портупей и ремней и с револьвером на боку. Не снимая шинели, Картамышев позвонил в часть Вениамину Ивановичу и сообщил, что его сын непонятным образом оказался в его кухне. Пришла Наташка Картамышева из школы — они поздоровались. Никакого удивления по поводу его появления Наташка не высказала. Больше удивлялись родители Картамышевы и бабка Картамышева. Наташка сняла шапку, и ее белые волосы высыпались из-под шапки. Наташка была уже другой, чем когда они жили в одном доме. Только даже взглянув на Наташку, он понял, что прошлая Наташка умерла, потому с новой он не стал разговаривать, ограничившись приветствием, хотя все Картамышевы специально вышли из комнаты, оставив их вдвоем. Пришел в забрызганных снегом сапогах отец, такой же запряженный в сбрую кожаных полосок, как и офицер Картамышев, и также с револьвером в кобуре, только от отцовского револьвера сильнее несло металлом и машинным маслом. Очевидно, отец только что смазал свой револьвер, он любит это делать, заметил отвлеченно путешественник. Они поехали на трех трамваях домой — на Салтовку. К концу путешествия домой веревочка на шапкиной ушине замерзла.

В этой истории множество неясных аспектов. Был ли этот типчик в круглой меховой шапке из цигейки и с завязками, продолжающими длинные уши, действительно влюблен в Наташку, или только тоска по прошлому, по раннему детству привела его на Холодную гору, где рядом со знаменитой Холодногорской тюрьмой на холме размещался офицерский дом? В любом случае, разочарованный, он больше не предпринимал попыток поисков утраченного времени. А в 1954 году удрал уже в поисках будущего в направлении Бразилии.

Но постоянные побеги, доказывают ли они исключительность нашего героя?

А в ту же зиму, когда радушный сын дворничихи снимал крышку с синей эмалированной кастрюли с борщом на Конторской улице (в комнате, подоткнув подол, ползала с тряпкой мать Мелехова, мыла пол), в ту же зиму состоялся один запомнившийся нашему герою спор. Спор состоялся у кольцевой трамвайной остановки, у «круга» на Салтовском поселке, Эд и Юрка Кописсаров расхаживали, чтобы согреться.

— Ебал я твой коллектив, Юрка, — сказал Эд, — вначале идет биологический индивидуум, а уж потом коллектив.

— Ни хуя подобного, Эд! — зло сказал Юрка. Проучившись год на физико-математическом факультете харьковского университета, отчисленный за неуспеваемость, он прыгал теперь слесарем-сборщиком вокруг моторов, плывущих мимо на конвейере механического цеха. Вместе с другими неудачниками, откуда-то выгнанными или куда-то недопущенными. Эд в августе уволился с того же завода «Серп и Молот» (как мы знаем, при соучастии Юркиного братца) и, коротко проработав книгоношей, жил теперь без определенных занятий по принципу «Бог даст день — он же даст пищу». Посему Юрка испытывал к Эду классовую ненависть пролетария к люмпен-пролетарию.

— Ни хуя подобного, Эд! И в первобытном обществе главным был коллектив и нужды коллектива. А уж потом следовали нужды индивидуумов. — Юрка застегнул последнюю пуговицу на своем щегольском, английского стиля, пальто. Пальто ему сшил тот самый модный харьковский портной, вызывавший позднее восхищение Толика Беспредметника, — Бобов. Он настаивал, чтобы его имя произносили с ударением на последнем слоге — Бобов, как Бобок Достоевского. И Бобов учился на физико-математическом факультете, но его не выгнали. Кажется, его изгнали с факультета позже, через пару лет.