Молодой негодяй | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Анна Моисеевна, у которой у самой были не слабые глаза, заставляющие, как мы помним, больших бандитов в сапогах уступать ей места в трамваях, посмотрела в глаза гипнотизера и упрямо заявила: «Не встану!» Отметим здесь, что женщины сплошь и рядом оказываются упрямее и сильнее мужчин, способных на короткую мордобойную схватку, но робеющих перед властью и немедленно теряющих присутствие духа. Впрочем, верно и то, что отказываться встать теперь было глупо. Дальнейшее сидение на сундуке невозможно. Типы, стоящие за Виктором Павловичем, поднимут Анну как пушинку.

— Встань, Анна! — устало сказал Бах. — Отдай им журналы.

— Насильники! — сказал Анна и встала. Подняла крышку сундука и, обдав комнату запахом нафталина (в сундуке хранились зимние вещи семьи Рубинштейн), вынула пакет с журналами и швырнула пакет на пол. Сорока поднял пакет.

— Пойдемте, Вагрич Акопович! — Сорока кивком головы указал правонарушителю место впереди себя.

Эд подумал, что его и Анну выведут вместе с Бахчаняном и повезут в КГБ, но никто не сказал им, чтобы они собирались, и они остались на местах.

— Это кто? — наконец заметил Виктор Павлович присутствие нашего юноши в комнате.

— Мой брат! — сказала Анна с вызовом и, подойдя к поэту, обняла его за тощую талию.

— Хм! — только и произнес Виктор Павлович и, замыкая процессию, пошел вон из комнаты.

— Почему вы не арестуете меня? — зло крикнула Анна ему вслед.

— Мы никого не арестовываем, Анна Моисеевна, — обернувшись и строго глядя Анне в глаза, сказал гипнотизер. — Нужно будет, мы вас вызовем.

40

Теперь, глядя в туда из сегодняшнего дня, понятно, что они — и советская система в целом, и КГБ как ее часть, болели тогда болезнью роста. Хотя прошло целых двенадцать лет, как ушел со сцены Вождь и Учитель, новое общество к 1965 году еще не очень-то понимало, что ему делать с его собственными новыми явлениями. Например, с проблемой общения сов. граждан с иностранцами.

После того как Хрущев устроил фестиваль и сам призвал в страну полчища иноземцев, вроде уже невозможно было считать каждого советского человека, поговорившего с иностранцем, предателем Родины. Карать за это было нельзя, но и распускать народ было недопустимо. Советские граждане, соприкоснувшись с чужеземцами, тотчас догадались, что из соприкосновения можно извлечь массу выгод. Первыми появились на свет диссиденты финансовые — фарцовщики. Потом и советский интеллигент обратил свой ищущий взор на иностранца. И открыл, что чужеземцу можно всучить стихи (которые обычно не уезжали дальше мусорного бака в аэропорту Шереметьево), или картины, или позднее, когда хрущевская оттепель не превратилась в ожидаемую весну, — домоделанные политические трактаты, осуждающие непревращение оттепели в весну. Трактаты еще чаще, чем стихи, находили успокоение на дне мусорных баков аэропорта Шереметьево. Жалеть о них, право, не стоит, поскольку судя по тем глупым трактатам, которым все же удалось взлететь из Шереметьева, приземлиться «там» и быть напечатанными, не добравшиеся на Запад трактаты были из рук вон плохи и убоги.

Кроме функции курьеров, иноземцы служили еще и переносчиками вирусов западных болезней в страну, свободную от западных болезней. Под влиянием завезенных бациллоносителями журналов, книг, магнитофонных пленок и пластинок с западной музыкой стало меняться советское общество. В больших городах стали появляться стиляги, появились поклонники западной музыки. Воля коллектива советских людей размягчилась, и стало возможным выпасть из коллектива, если ты хотел. Из всех существующих философских систем русскому человеку несомненно ближе всего экзистенциализм. При всяком удобном случае русский человек с удовольствием хочет предаться своему экзистенциализму. И когда советскому интеллигенту стало ясно, что больше ничего не покажут, он лег себе на спину и стал созерцать облака и звезды. Советские экзистенциалисты — тунеядцы — во множестве появились в советских городах. Нужно было спасать отечество. Потому что следуя примеру сотен, целое поколение могло улечься на спину и созерцать. Последовали один за другим процессы над тунеядцами.

В Ленинграде судили Бродского, сослали. В Москве не дали Ленинской премии Солженицыну. В Харькове нужно было наказать Бахчаняна. Солженицын, Бродский и Бахчанян были такими же законными гражданами своей эпохи, как и Хрущев, Брежнев и старший лейтенант Сорока. Каким-то образом им следовало взаимодействовать. Сталкиваться и отталкиваться. Вопреки приклеенному к советскому обществу неизвестно кем эпитету «тоталитарное», оно таковым никогда не являлось. Если бы общество было тоталитарным, в центре его должен был бы находиться Супермозг, подобный Главному Суперкомпьютеру, высылающий на места с южных гор до северных морей четкие молнии указаний. На деле же в каждом городе сидели местные власти (как бы множество ящиков одного письменного стола), и всякий раз, оглядываясь на Москву и соседей, местным властям следовало индивидуально решать, что делать с пойманными правонарушителями. И главное, непрошеный, но неустранимый, появился новый участник игры — Запад. Запад сидел на западе и во все глаза и бинокли вглядывался в то, что делается в СССР. КГБ выслеживало Бахчанянов, судебные власти вкупе с местными партийными властями должны были наказывать правонарушителей. Слухи об ошибке, о слишком строгом наказании, вызвавшем недовольство Запада или Москвы, быстро распространялись по стране и устно, и письменно — в секретных циркулярах, рассылаемых властями. Недонаказать также было нехорошо. Поэтому местные власти изощрялись в крайностях — проявляли или грубость или мягкотелость.

Если Бродского в Ленинграде судили еще судом народным, с общественным обвинителем, с судьей и народными заседателями, то Бахчаняна в Харькове судили уже помягче — его судил «товарищеский» суд коллектива завода «Поршень». В красном уголке завода развесили картины Бахчаняна (он сам наивно согласился на эту насильственную выставку) и, собрав рабочих, предложили высказаться по поводу его картин.

Работа на металлургическом заводе грязная и неприятная. То, что на «Поршне» в одно время встретились такие люди, как Фима, Геночка Великолепный, мсье Бигуди и Бах-авангардист, было чистой случайностью. Одной из миллионов возможных комбинаций судьбы, распавшейся уже через несколько месяцев. Основной же коллектив завода «Поршень» состоял из народа темного, злоупотребляющего алкоголем, из недавних жителей деревень и из бывших криминалов. Они не были плохими людьми, их прошлое и пороки — их личное дело, но что могли сказать подобные люди об эмалях и коллажах художника Бахчаняна? Всякий бред, чушь собачью, муть зеленую, не относящиеся к делу вещи — вот что. Тип в засаленной кепочке, остроносый и бледный — такими в советских фильмах изображают дореволюционных умирающих с голоду рабочих — сказал, что Бахчанян оскорбил советскую женщину-мать тем, что разлил эмаль особым образом, вылив ею грубое тело на тяжелых эмалевых ногах и с такими же руками-обрубками. Бедный замухрышка, которого парторг уговорил, сняв кепку, пройти к картине, дрожал и, очевидно, думал о том, как бы скорее свалить с завода, заняв у парторга обещанные пару рублей, и выпить. «Нам, народу, это непонятно», — закончил он, обведя рукою картины. И это было правдой чистейшей воды. Разумеется, народу нужно было или научиться понимать это, и уж после судить, или не пиздеть и пить свою водку. Члены «СС» к тому времени уже покинули завод, и заступиться за «Бахушку», как его ласково называл мсье Бигуди, было некому. Выступили еще несколько рабочих-активистов, обычно дерущих глотку на каждом собрании, выступил хитрый парторг и молодая девушка-инженерша — представитель администрации. Старший лейтенант Сорока рассказал о попытке Бахчаняна переправить свои картины на Запад, о встрече с французом в гостинице «Харьков». В результате шумных дебатов оживившийся от участия Запада в судьбе их художника-оформителя коллектив завода, проголосовав, решил воспитать непутевого армянина в своем коллективе. Его приговорили к переводу из художников на тяжелую работу в туннель — так называлась подземная траншея-переход, которую завод рыл своими силами.