Шум на улицах слышней.
С добрым утром, милый город,
Сердце Родины моей…
Певец скрылся за черными ящиками усилителей, чтобы выйти из-за них уже с другой песней. Он вышел в зал с суровой мелодией Великой Отечественной войны:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой,
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой.
Пусть ярость благородная
Вскипает как волна.
Идет война народная,
Священная война…
Народ в зале вспомнил, какой он народ. Заволновались, зашумели, зааплодировали, сорвались с мест для чего-то, понимая, что нужно что-то делать. Скопились в проходах, стали литься к идущему к ним, таща за собой черный щнур микрофона, певцу. Схватить его — источник этих тревожных звуков. Схватить, чтобы качать и обнять? Или напротив, — заткнуть ему глотку, чтобы не напоминал им, какой они народ сегодня. Побежденный. Победивший сам себя. Чтоб не бередил душевные раны, задавить источник тревоги и жгучих воспоминаний.
А он укорял их памятью. Привыкший каждый вечер играть на чувствах людей, он играл умело. И на пятнадцать тысяч душ это действовало, как на пятнадцать душ в ресторане. Он напомнил им их победы. Варшаву, Будапешт, Вену, Берлин…
…Мы вели машины, объезжая мины,
По путям-дорожкам фронтовым.
Ах, путь-дорожка фронтовая,
Не страшна нам бомбежка любая.
Ах, помирать нам рановато,
Есть у нас еще дома дела…
Когда они готовы были коснуться его рукой, хлестнув бичом-проводом по полу, певец свернул в боковой проход. Стал уходить от публики. Оттуда он напел их «Землянку»:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза.
И поет в той избушке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
…Мне в холодной землянке тепло
От твоей негасимой любви…
«Молодец, Вилька!» — кричал вцепившись сзади в шею Индианы Соленов. «Ты понял весь позор их! Жид из Америки должен приехать, чтобы напомнить советскому народу его славные песни. Его историю. Гордые и сильные песни. Вот до чего они дошли! Ты понял, как он их сейчас взял за яйца, зацепил. Понял?»
Взятые за яйца, они послушно текли за певцом. Метались обеспокоенные молодые люди с лицами полицейских, убеждая народ откатиться и занять свои места. Их задача была противоположна задаче певца, поднявшего их для атаки.
Не слышны в саду даже шорохи,
Все здесь замерло до утра.
Если б знали вы, как мне дороги
Подмосковные вечера…
Стойкий иноземец, бесчувственный чужой Индиана сопротивлялся течению влаги из глаз. Но глаза так немилосердно щипало и жгло, что пара слезинок все же преодолела железный занавес. Ругаясь сквозь сжатые челюсти, он вынужден был констатировать, что принадлежит, все еще принадлежит, к этому народу. «Да, ОН-таки прочно взял ИХ за яйца», — сказал он, обернувшись к Соленову.
Он простил Токареву его шубу.
Пока мини-автобус нес их в Красную Пахру, Индиана пытался расшифровать для себя соленовский крик ему в ухо во время концерта: «Вот до чего они дошли! Жид из Америки должен приехать, чтобы напомнить советскому народу его славную историю!» Соленов, следовательно, сожалеет о славном прошлом, в возвеличивании которого сам поучаствовал, создав романы о чекистах и разведчиках. Сожалеет, что народ забыл это прошлое. Но одновременно тот же Соленов является так сказать первым ростком и примером нового молодого капитализма в СССР и, следовательно, есть противник этого самого прошлого. Пытаясь разрешить противоречие, Индиана понял, что следует отказаться от черно-белой логики. Введя полутона ВОЗМОЖНО, одновременно восторгаясь прошлым, сооружать отличное от него настоящее. Не подозревая о калькуляциях Индианы, слегка захмелевший Пахан говорил с актрисой, держа ее за руку. Заместитель, похожий на американца, разговаривал со своей женой, похожей на француженку.
Вне автобуса лежали всеподавляющие снега. Индиана представил себе, что автобус ломается посреди дороги и они вынуждены выкатиться в снег. На нем опять были легкие парижские туфли. Индиана подумал, что при таком количестве снега Франция была бы парализована, и сотни, а может быть, и тысячи людей умерли бы от холода. Советские же скрипят, ноют, ходят с отвратительными минами, но живут. Ничто не останавливается. Дороги функционируют.
Съехав с большой дороги на меньшую, они покатили сквозь совсем уже целинные снега. И втиснувшись в узкую деревянную улочку, остановились у солидного аккуратного забора. Взявши сумки, углубились вслед за Паханом в дыру калитки. Мимо амбаров, под высокими соснами пошли по снегу к дому. Лаяла невидимая собака (где она в самом деле?). Индиана запрокинул голову и увидел, что есть луна. И есть звезды. От дома несло дымом, и чужеземец вспомнил другую жизнь. Другой подмосковный поселок — Томилино, другой дом, другой дым из печи… Тот дом всегда пах яблоками, и бродила там полуслепая старуха, бабка Анастасия. Индиана оказался в том дому, скрываясь от властей, в вынужденной ссылке. Он быстро выяснил, что бабка живет в чудесном мире, и позавидовал ей. У бабки Анастасии библейские истории и истории ее собственной жизни перепутались и сообщались. Неясно было, кто вынул занозу из лапы льва: святой первого века христианства или знакомый бабке поп из соседней деревни Жилино. Однако было ясно, что бабкина религия (подмосковное православие) привязывает ее прочно к прошлому, к истории. И не к той, какую преподают в школах, холодной и официальной, но к личной, местной, к микроистории подмосковного поселка и соседней деревни. Бабка Анастасия не была его бабкой, но бабкой его любимой женщины. Однако он с удовольствием присвоил бабку. Они топили старую голландскую печь и вечерами разговаривали за чаем в большой комнате. Пришедший в сознание в рабочем поселке Индиана вырос в одной комнате, никогда не имел «дома», места, которое он мог бы назвать «домом», и потому запущенная родовая дача под столетними соснами поразила его воображение. Он подумал тогда, что те, кто родился и живет в одной комнате, не могут иметь чувства Родины. Или если имеют, то очень ослабленное. Родина — это ТВОЙ куст, и ТВОЯ яблоня, и ТВОЙ, пусть и разваливающийся, но дом, где родились и твои родители…
Любимая женщина, разделив с ним неделю изгнания, сбежала. Уехала на электричке в Москву. В ИХ квартиру, где она имела право жить, а он (согласно властям) не имел. В сущности ему следовало уже тогда обратить внимание на неудобное качество той любимой женщины — покидать его в жизненных затруднениях. Ho любовь слепа. Он простил ей дезертирство. Пренебрегая опасностью, приехал в Москву за ней… И сейчас он приехал за дезертировавшей женщиной…
Под сосной стояла заснеженная швейная машина.
Дом внутри был тепл и обшит лакированным светлым деревом. Вышли молодая пухлая дочь Соленова (лицо луной) и ее муж — высокий парень с крупными мышцами. В обширной прихожей (больше комнаты, в которой мальчиком Индиана жил с отцом и матерью) гостям выдали каждому добротную домашнюю обувь, и всем хватило и еще осталось. Вешалка приняла их верхнюю одежду и еще осталось место для десятка пальто. В третьей по счету комнате (там и сям лестницы вели на верхние этажи) сидели в кресле у телевизора маленький мальчик, внук Соленова, и пожилая женщина. Никто не представил гостям женщину, и ее родство или неродство (няня?) с Паханом осталось невыясненным. Вышел высокий седой мужчина с необычайно спокойным для жителя Империи красивым лицом. Его представили, но от Индианы ускользнуло его имя и занимаемое им положение…