Судя по отдельным фразам, два жлоба возвращались домой в Запорожье, проведя несколько дней в Москве. В Москву они ездили (они употребили слово, бывшее в ходу на Украине и за четверть века до этого) «скупиться», то есть накупить товаров, того, чего в Запорожье не достать. Сейчас они обменивались впечатлениями об атаках на московские магазины: ГУМ и ЦУМ. Лысый, очевидно, упарившись, встал и осторожно расстегнул пальто. Вынул из внутренних карманов бутылки цветной водки. Положил их на сидение. Снял пальто. Разложил пальто на сидении, встав для этого на колени. Закатал водку в пальто. Взгромоздившись на сидение ботинками, поместил сверток осторожно на вторую полку и прикрыл его подушкой.
В одиннадцать жлобы завернули свою пахучую еду в бумагу, рассовали по сумкам бутылки. Забили чемоданами и сумками пространство под «своим» сидением и остаток багажа поместили на третью полку. Корректно не посягнув на «его», Индианы, пустоту под «его» лавкой. Индиана сидел себе безучастно, неудобно оплетя ногами сумку.
«Вы того, — сказал, помявшись, младший жлоб с пегими усами, — вы уж, наверное, спать хотите. Так вы ложитесь, первая полка-то ваша».
«Спасибо», — поблагодарил Индиана односложно. Удивившись проявлению совести у грубого жлоба. Спать он не хотел. Спать он не сможет. Лечь, конечно, следует. Он попытался вспомнить этимологию слова «жлоб». Не вспомнил. В Харькове так называли в свое время «сквэр-пипл», «рэд-нэкс», мужланов, куркулей. Бывшая столица Украины, Харьков, сумела сохранить свои интеллигентские традиции. Харьковчане презирали южные украинские города: Запорожье, Кривой Рог, Днепропетровск. Полудеревенские города, населенные, с точки зрения харьковчан, именно «жлобами», обывателями, «нон-софистикэйтэд» населением. Усатый, сняв сапожищи на молниях, стал стаскивать с себя брюки. Под брюками он был одет во вполне приличные джинсы. В этих джинсах он и полез на свою вторую полку. Джинсы под советскими штанами, отметил Индиана, были несомненным признаком прогресса. В его время жлобы носили под штанами тренировочные трикотажные…
Он занял свою полку последним. В брюках и рубашке, потому что ему было холодно. И от волнения (двадцать лет спустя все-таки!) и от того, что вагон отапливался слабо. Рельсы и колеса постукивали согласно под подушкой. Уткнувшись носом в угол, он стал думать об относительности времени. Он не заснул, но забылся в прошлом, застрял на заводе «Серп и Молот», где работал в литейном цехе. Как бы через большую и солнечную замочную скважину разглядывал он ребят: вот Юрка-боксер вышел из раздевалки, вон Жорка идет. Утро. В шляпах они! Они все носили в цеху старые шляпы с завернутыми по бокам краями. Как ковбои. Пели в цехе:
Была бы шляпа,
Пальто из драпа,
А остальное — трын-трава…
Цыпленок жареный,
Цыпленок вареный,
Цыпленки тоже хочут жить…
Его поймали,
Арестовали,
Велели паспорт предъявить…
Тогда только что прошел по советским экранам фильм… Какой, он забыл. В фильме «Цыпленка» распевали анархисты. Им хотелось быть фашистами, анархистами, кем угодно, но только не советскими рабочими ребятами…
«А ну-ка отойди к свету, я на тебя посмотрю… Музыкант, все мы музыканты… На нервах играем…»
Индиана приподнял голову. В проход из соседнего купе (в так называемых «плацкартных» вагонах советских поездов купе не отделены от коридора дверьми) вышли несколько молодых парней.
«А хуй тебя знает, может, и ты! Ты где же сидел-то?»
«Я ж уже говорил. Если из зала глядеть, то справа, во втором ряду. Над самым крайним на сцене усилителем. Черный ящик помнишь?»
«Чего шумите, ребятки?» — вмешался свежий голос.
«Вот парень утверждает, что играет для Вилли Токарева. Что музыкант. Работает с ансамблем Кроля. А я был в Лужниках и его на сцене не видел…»
«Ну-ка дай мне на тебя взглянуть, музыкант, я тоже на концерте был… Поверни физию-то к свету… Он это, ребята, я узнаю! Он! Не врет парень! От тебя слева еще тощий такой блондинчик, стоял, совсем мальчишка…»
«Ну да, Юрка… Кларнетист».
«Сколько же тебе платят-то, парень? А почему ты в плацкарте едешь?» — «Они тебе что, в мягком не могут заплатить?» — «А какой он, Токарев, сам-то будет?» — «Да чего, хороший мужик…» — «Евреи…» — «Ха-ха…» — «Я ему не поверил: музыкант, говорю, хуев, мы все музыканты. На нервах… Извини». — «Соленов, сам Соленов его из Америки вызвал…» — «Ну Токарев…» — «Я слышал, что Токарева в Нью-Йорке черные застрелили в ресторане…»
Индиане захотелось встать, выйти к ним. «Ребята, а меня помните?.. Я с Викторией Федоровой выходил. Речь произносил…» Он удержал себя от искушения. И натянул одеяло до самого носа. Еще узнают вдруг. Водку придется пить.
Матрос спрыгнул на харьковском вокзале с поезда «Москва—Запорожье» в шесть утра. Заснеженный перрон был пуст. С темного неба валил крупными хлопьями снег.
В подземном переходе с перрона в здание вокзала слонялись зловещего вида типы, сизолицые и краснорукие. Не то клошары, не то пригородные пассажиры, ожидающие поездов. Два солдата в хаки ватниках (а может, это были жандармы — матрос предположил, что за последние годы они создали себе СР) молча проволокли мимо правонарушителя, зажав его шею деревянной дубинкой. Зал вокзала, высокий как внутренность нескольких соборов, вместе взятых (со знакомыми матросу старыми фресками на потолке и сводах, изображающими рабочих и крестьян в различных позах), был неуютен, как развалины… Он прошел полутемный и полусонный зал насквозь, ища телефоны. Нашел их без труда. Половина аппаратов, увы, были изуродованы, к работающим же присосались с десяток помятых солдат. Очевидно, солдат куда-то переправляли, и они звонили девушкам или мамам. Ясно было, что они скоро не оторвутся. За разрытой в углу зала ямой был еще ряд телефонных ящиков. Матрос, сумка ударяет по боку, проковылял туда. Вложил в щель монету в пятнадцать копеек, и, глядя в клочок бумаги, набрал номер двадцатилетней давности. За эти двадцать лет он ни разу не позвонил своим родителям. Он был уверен, что у них другой номер, но боялся убить их, ввалившись вдруг в двери. Следовало попытаться.
«Алло…» — сказала его мать.
«Это я, мама…»
«Сын, это ты?»
«Ну да, я…»
«Ты… Где ты?»
«В Харькове, на вокзале, мама, я сейчас приеду…»
«Ты знаешь, как к нам добраться?»
«Я возьму…» — он собирался сказать, что возьмет такси, но связь оборвалась.
Матрос взвалил сумку на плечо, надвинул капитанку на глаза. Только сейчас заметил, что пятнадцатикопеечный телефон — междугородний. Потому и очереди нет. Однако он связал сына с матерью, не отказался. Куда же идти? Где выход на площадь? Вспомнил, что когда-то двери вокзала были чудовищно большими. Через большие двери вышел под темное небо. На очень большую площадь, белую от снега.