Можно было думать и так…
Водка. Щи. Икра. Рыба. Вкусно. Хорошо. Чисто. Индиана не смог бы так жить. Среди антикварных нежностей, но под вулканом.
После обеда они перешли в комнату, предназначение которой Индиана угадать не смог. Комната пахла, как и вся квартира, мебельным лаком. Яков Михайлович сел в кресло и, расстегнув вторую пуговицу рубашки (галстук он снял еще на кухне), стал рассказывать об Индии, где побывал когда-то совсем еще зеленым журналистом. Посещение страны этой оказало на него в свое время необыкновенное впечатление. Он проехал однажды через всю Индию по железной дороге…
Дети расхаживали по комнате и запросто вступали в беседу, зная, очевидно, одиссею отца и не боясь его рассердить. Жена, похожая на француженку, улыбаясь, вкатила мужчинам тележку с напитками. Яков Михайлович, рассказывая, по-домашнему сбросил с ноги один тапок… «Что еще мужчине нужно?.. — размышлял Индиана. — Красивая, молодая, еще веселая жена, бойкие развитые дети-подростки…» Но неумолимо снова всплывала в памяти (заглушая вдруг клип Принца на экране полуприглушенного теле) грустная мелодия
«В этом городе темном, балов не бывало,
Даже не было просто приличных карет…
Ваши года прошли, ваше платье увяло…»
Детям Яков Михайловича, по всей видимости, понравилось, что Индиана разбирается в рок-музыке, хотя и застрял по собственному желанию на «Клаш», «Секс Пистолс», на Игги Поп(е) и Лу Рид(е) и дальше в современность идти отказывается. Дети заспорили с ним по поводу Майкла Джаксона, сошлись с ним во взглядах на «Дорз», и Индиана подумал, что если его книги издадут когда-либо в этой стране, он имеет множество шансов сделаться кумиром молодежи. Будет наслаждаться статусом Уильяма Борроуза или Хуберта Селби. Если…
«Там, в Индии, — взор Яков Михайловича увлажнился, — я впервые почувствовал, что я не на привязи, у меня было так мало денег, но я чувствовал себя своим среди полуголых этих людей, набившихся в старые, разваливающиеся поезда, стремящиеся к полуразрушенным храмам на поклонение… Мне приходила мысль остаться… Но знаете, я тогда только начинал как журналист, и Александр уже родился, — он двинул головою в сторону улыбающегося сына, — так что… С Соленовым я познакомился в буфете Дома журналистов меньше двух лет назад. Он искал человека, чтобы поднять и издавать журнал. Я же искал работу, так как из АПН меня выставили за несогласие с мнениями тогдашнего начальства. И вот, Индиана Иванович, меньше двух лет спустя мы стоим уже во главе небольшой империи! — Яков Михайлович развеселился, заулыбался. — Два журнала, издательство. Мы уже запустили десяток книг, вас вот будем печатать, подождите только. И все благодаря одному человеку — СОЛЕНОВУ. Дай ему бог здоровья… Он неровный человек, может обижаться как ребенок, кричать, обидеть, но все же какой сильнейший человечище СОЛЕНОВ…»
Индиане сделалось стыдно за глупо вертящуюся в голове грустную жалкую мелодию. Разве жалеть следует Яков Михайловича, стоящего во главе двух журналов и издательства. Деловой и энергичный бизнесмен Яков Михайлович если не ситизен Кейн, то заместитель Кейна точно, а разве таких людей жалеют? «В этом городе темном» покинула сознание Индианы.
Ему дали с собой бутылку «Перцовки». Яков Михайлович напросился прислать ему завтра к четырем машину отвезти его в аэропорт. Он попрощался с детьми и женой и вышел с усатым шофером в холод и сырость…
Их «Волга» оказалась заблокированной красным автомобильчиком. Андрей выругался и стал звать Яков Михайловича на помощь. На пятом этаже семья четырьмя силуэтами прилипла к окнам. Однако обошлось без них. Андрей сумел мобилизовать тройку здоровых парней, появившихся из ночи. Мускулистые парни легко откатили красный автомобильчик. Всю дорогу в Москву Андрей расспрашивал Индиану о Париже и о парижских девочках. Пошел снег, и шофер вынужден был включить дворники…
Подымаясь в лифте на свой этаж крепости, Индиана обнаружил, что ему все равно жаль Яков Михайловича и его семью.
На срезанной пирамиде Мавзолея стоял Иосиф Виссарионович СТАЛИН, Цезарь Джугашвили, в фуражке, в шинели с погонами, и сыпался с ноябрьского московского неба снег. Кремлевская стена и Исторический музей, — цвета сырой конины татарские сооружения, снабженные дополнительный освещением падающего снега, — казались краснее обычного. Конина выглядела свежеубитее. Цезарь Джугашвили улыбался скрытой улыбкой обильно усатого человека. Согревала его не шинель из добротного татарского войлока, но через решетку притекал к сапогам Генералиссимуса теплый воздух. Обогревательный аппарат был установлен прошедшим летом. Генералиссимусу теперь всегда было холодно. Он быстро старел. И в белом снегу шли перед ним его войска… Выдувая снег из труб, разя клубами пара, сводный краснознаменный оркестр всех родов войск сотрясал воздух между храмом Василия Блаженного и Историческим музеем.
О чем думал Иосиф? Вымерял мысленно бездну, отделяющую его, Цезаря Иосифа Сталина, главу державы, раскинувшейся огромнее Рима и Империи Монголов, вместе взятых, через пол-Европы и пол-Азии, от грузинского мальчика из каменного города Гори? Видел чашку с молоком, подаваемую ему матерью в 1885 году? Ползли со стороны Исторического музея панцирные чудовища танков, знаменитые «Т-34», только что выигравшие ему войну. Стояли в люках командиры в шлемах, глядели на Генералиссимуса, отдавали честь. А может, видел он набухшую венами руку отца своего Виссариона Джугашвили, сапожника?
Иосиф беседовал с духом подлинного отца своего, Владимира Ильича Ульянова. Отец народов беседовал со своим отцом. Ему было привычно беседовать с духом, ибо Цезарь сам давно уже был духом. И они не торопясь обменивались фразами, в то время как по площади с лязгом и грохотом проходили войска. «Ну что, Иосиф… Загубил равных себе… Вот-с, пеняй теперь на себя, даже поговорить тебе не с кем, только со мной, неживым. В этом и есть наказание великого человека — до конца дней твоих будет тебе не с кем поговорить. Никто тебя не понимает, боятся и презирают, и некому тебе открыть душу свою…»
«Скажи, батька, что ж, это и есть все, что можно человеку, и выше не бывает, больше не придет?»
«Это и есть все. Иосиф, выше не бывает, больше не придет. Кир и Дарий, Чингисхан, первый из Цезарей и Александр, вот наши с тобой, как бы это выразиться, сотоварищи…»
«Тоскливо мне, Ильич, болею я. И душою больше, чем телом. Скоро нам, батька Ильич, вместе лежать…»
«Сам виноват, Иосиф… Знаешь майорийскую песню по поводу врага? Не знаешь. «Умер мой враг. Опустела земля и опостылела. Жизнь потеряла смысл…» Это я к тому, Иосиф, что тоскуешь ты от отсутствия пристрастных глаз врага, следящего за каждым твоим шагом и поступком. Враг тебе нужен, а врага у тебя нет. Зачем Троцкого приказал убрать? Большого врага следует беречь больше чем возлюбленную. Троцкий был поменьше тебя размером зверь и никаких способностей к управлению государством у него не было, но он был последний из моих апостолов, он тебя понимал… Непоправимую ошибку ты совершил, вот теперь и страдай…»
«Скажи мне, ты по-прежнему доволен мной, батька Ильич?»