Тимофей стиснул пальцами подбородок Лизы. Ему достаточно было увидеть ее, чтобы понять — вся та злость, которую он собирал в себе на протяжении последних дней, ничто! Ненависть, подобно проливному ливню, бесследно ушла в песок, и что ему сейчас хотелось, так это сорвать с нее тонкое платье, через которое плавными изгибами проступали широкие бедра, и придавить ее всем телом. Тимофей старался распалить в себе угольки ненависти, но они мгновенно гасли, стоило ему заглянуть в манящий омут женских глаз. Он прошелся по комнате, глядя в пол, а потом, приподняв забинтованную руку, зло произнес:
— Видишь, сука! По твоей милости пальцев лишился. Ты ведь и не догадываешься, каково быть карманнику с изуродованной клешней! Ладно еще пожалела меня братва, а то могли бы и на правой руке пальцы оттяпать. — Тимофей помолчал, тяжелым взглядом уставившись в пол, а потом, вскинув глаза на Елизавету, хрипло спросил: — А теперь говори, тварь, кому нас заложила?
Лиза с ужасом смотрела на Тимофея, не в силах произнести ни слова.
Тимофей достал из кармана револьвер и положил его на стол. Оружие, зловеще клацнув о полированное дерево, напомнило о том, что воровская любовь столь же опасна, как «ствол», снятый с предохранителя. Разбирательство урки с любимой женщиной всегда смахивает на сюжет из воровской песни с драматическим финалом.
— Родненький ты мой, миленький ты мой! — Лиза бросилась в ноги Тимофею. — Да что же это ты?! — Она крепко обхватила его колени. — Неужели вот так сразу… Да разве я могла бы! Люблю я тебя! Люблю… Разве я могу тебя предать?!
Сложно устроен вор, и любовь его всегда навыворот: хоть он и считает, что женщина приносит зло, однако падок на ее ласки, на домашний уют и за эти мгновения тепла готов порой поступиться воровскими правилами. Нередко уркаган за любовь принимает всего лишь собачью привязанность одинокой бабы, истосковавшейся по сильным мужским объятиям. А чаще всего любовь у вора бывает краденая, и от этого вкус ее кажется терпким, а поцелуи хмельными и дурманящими. Расплачивается вор за страстные любовные ласки всегда щедро, как если бы провел последнюю в своей жизни ночь любви.
— А кто ж, коли не ты?! — Тимофей оттолкнул от себя женщину. Лиза неловко завалилась на бок, и он увидел, как задралось ее легкое платье, оголив белоснежное бедро. Ему стало тошно от мысли, что кто-то другой мог касаться этой гладкой кожи, мог нашептывать в точеное ушко ласковые словечки, и, подумав об этом, он разозлился по-настоящему: — Кто тебя подослал ко мне, говори, падла! Кому ты нас выдала?! — Тимофей что есть силы рванул на девушке платье, и ткань, жалобно затрещав, высвободила из плена тяжелую красивую грудь.
— Не убивай меня, Тимоша, все скажу! — обвила Лиза его ноги руками. — Грешна я перед тобой, только не со зла я все это сделала. Меня жизнь заставила! Я сначала мужа своего спасала. На грех пошла. Потом, как увидела тебя, все у меня в голове помутилось. Полюбила я тебя. Энкавэдэшники мне наобещали, что и тебя не тронут, и мужа отпустят. Только два года мы с ним и пожили… Пришли однажды ночью какие-то в форме и забрали моего Степу. Два месяца я ихние пороги обивала, не знала, где он, а потом достучалась до самого главного их начальника, и он мне сказал: если хочу мужа живым увидеть, то должна с уркачом сойтись, а все, что увижу и услышу, обязана на Лубянке рассказывать…
Воровская любовь — не всегда сладкое вино под хорошую закуску: чаще она напоминает уксус, а порой и вовсе пахнет предательством. Так что уркачу частенько приходится глотать горький плод измены.
— Понятно, — протянул Тимофей, хотя ровным счетом ничего не соображал и вряд ли в эту минуту способен был сосчитать хотя бы до десяти.
До последнего мгновения он продолжал надеяться, что Лиза невиновна и по-прежнему верна ему. Прозвучавшие слова признания придавили его к земле и застлали глаза черным туманом. Он чуть приподнял руку, слепо нащупал на столе револьвер, поднял его и, направив «ствол» в перепуганные глаза Лизы, резко надавил на спуск.
Выстрел раскатился по двору и спугнул стайку белых голубей. Минуты две птицы тревожно летали над домом, а потом опять как ни в чем не бывало опустились на асфальт.
У Тимофея не было сил перешагнуть через бездыханное тело Лизы. Он даже не услышал, как в комнату вошла бабуля, жившая по соседству: несколько секунд она стояла в дверях, шальным взглядом глядя на человека, стоящего с револьвером в руках, а потом из ее горла вырвался истошный вопль, и она выскочила из комнаты, захлопнув дверь. А еще через пять минут под ударами сапог распахнулась дверь, и в комнату ворвались четверо милиционеров. Направив «стволы» в грудь Тимофею, они, похоже, ожидали отчаянного сопротивления. И тут ему вдруг неимоверно захотелось жить. У него перед глазами пронеслась вся его недолгая жизнь, голодное детство, шальная воровская юность с вечной необходимостью рисковать, лихие денечки среди уркачей и марух. Он вдруг осознал, что, собственно, еще ничего не видел в жизни, что она, как скорый поезд, все время проносилась мимо, оставляя ему лишь едкий запах паровозной гари.
Тимофей бросил револьвер себе под ноги и спокойно произнес:
— Что же вы стоите… товарищи? Вяжите меня! Я не сопротивляюсь.
— Жить хочешь, паскуда? — злобно процедил один из оперов — круглолицый краснощекий парень и с сожалением нехотя воткнул «наган» в кобуру. — Ладно, поживи еще. Вяжите его крепче, братцы!
Суд, перед которым предстал Тимофей, был скорым. Судья, сухощавый мужчина лет сорока пяти, нудным голосом приговорил Тимофея за убийство сотрудника НКВД к высшей мере наказания — расстрелу. А еще через несколько минут в сопровождении четырех молоденьких конвоиров вор выходил из зала под осуждающие крики людей, пришедших на процесс. Но среди присутствовавших в зале были и его подельники. Каждый из них воспринимал нынешнюю встречу как прощание, понимая, что через семьдесят два часа, по постановлению суда, душа Тимохи отлетит в иной мир…
Сутки приговоренный провел в камере смертников. Бессонной ночью в узкой комнатушке одного из подвалов Лубянки он вспоминал свою путаную жизнь. Неимоверно хотелось жить, и оставшиеся два дня Тимофей воспринимал едва ли не как подарок господа бога. А ведь порой на воле за картами пролетают целые недели.
Через три дня, нарушив долгую тишину, звонко лязгнул замок камеры, и четверо красноармейцев уныло, будто им самим предстояло идти на расстрел, перешагнули через порог. Сердце Тимофея бешено заколотилось. Нет, просто так он не дастся! Стиснув зубы, Тимофей бросился на вошедших: первого, ближайшего, он оглушил ударом кулака, вырвав у него из рук винтовку, другого — отшвырнул от себя ударом ноги в угол камеры и добил штыком, а двоих, оставшихся, расстрелял в упор. Этим отчаянным поступком он хотел вырвать у судьбы еще несколько часов жизни. Теперь он готов был драться за каждую секунду бытия. Имея в руках оружие, он собирался дорого продать свою жизнь.
Через несколько часов дверь камеры резко распахнулась, и внутрь запустили трех могучих кавказских овчарок.