Кто-то умер от любви | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

ПРИСКОРБИЕМ СООБЩАЕМ ГИБЕЛИ ЭЖЕНИ

ГАЛЛУА ВРЕМЯ БОМБЕЖКИ ТЧК ЛИЧНЫЕ ВЕЩИ

ВЫСЛАНЫ БАНДЕРОЛЬЮ ТЧК

Сомнения. Невыносимые. Еще несколько дней ожидания. А затем посылка. Ее Библия. Ее обручальное кольцо. Немного денег. И наперсток — мой подарок, с которым она никогда не расставалась. Сомнения кончились. Мама умерла.

Мы с отцом и так почти не разговаривали, а с этого дня между нами вообще все было кончено. Я протянула ему мамино обручальное колечко. Но он бросил его мне в лицо:

— Я был женат на живой, а не на покойнице.

Так пришел конец нашей семейной жизни. Никогда больше мы не будем втроем, да и вдвоем тоже никогда. Теперь за стол садились два чужих человека — вот кем мы стали. Даже совместные трапезы не могли растопить лед этого гнетущего противостояния.

Отец подобрал где-то бродячую собаку и за едой то и дело бросал ей кусочки, приучая к командам: „Сидеть! Лежать! Лапу! Молодец пес!..“ Это было единственное, что он говорил. Я сидела здесь же, рядом, но он вел себя так, словно меня нет в комнате. Он вычеркнул меня из своей жизни и свыкся с этим. А я не свыклась. Отец считал меня виновной в маминой смерти. И мне нечего было возразить. В каком-то смысле он был прав. Мне казалось, что я веду хозяйство хуже, чем она. В доме все напоминало о ней. Я больше не могла здесь оставаться. Жить под невидящим взглядом отца. Терзаться угрызениями совести, которые медленно убивали меня. А ведь я должна была жить — жить ради Луизы. Вот почему я уехала из деревни. Прости, прости меня, Луи, что я исчезла вот так, не попрощавшись с тобой. Но если бы мы увиделись, я бы все тебе рассказала. А мне не хотелось впутывать тебя в эту историю. Я жила только одной мыслью: вернуть своего ребенка.»

* * *

Не знаю, как у меня хватило сил дочитать это письмо до конца.

Я дочитывала его в полном отупении, совершенно убитая, машинально повторяя один и тот же жест — водя пальцем по ложбинке на затылке, у самых корней волос.

Там, где у меня выпуклая родинка.

* * *

«Анни оставила меня у входа в городские бани, настойчиво повторив несколько раз, что скоро вернется. Я ждал ее в кафе напротив, все еще не придя в себя после ее рассказа. Спустя четверть часа она постучала в окно, у которого я сидел. Она улыбалась; видно было, что она подкрасила губы. Анни стала очень красивой, еще красивей, чем прежде, в деревне. Да, ничего не скажешь, повезло ее мужу. Странно мне было видеть эти ее женские ухищрения, видеть ее настоящей женщиной. Хотя что ж тут странного, ведь и я стал мужчиной. Просто всегда немного грустно сознавать, что мы стареем — даже если мы еще молоды, даже если чувствуешь себя мужчиной.

Она знаком велела мне выйти на улицу. От нее хорошо пахло. Она сказала, что слышала об одном ресторане, где еще можно вкусно поесть, и едва мы сели за стол, собралась продолжить свой рассказ, но я ее опередил: мне было необходимо кое в чем признаться, пока не поздно.

— Это я послал вам ту телеграмму. Твоя мать умерла на моих глазах.

Пораженная, Анни уронила вилку.

Необходимо было восстановить истину в этой истории, к которой примешалось столько лжи; я не мог рассказать ей, как поступил с письмом, которое она написала матери, но решил объясниться хотя бы по поводу телеграммы.


— Когда начался „исход“ — массовое бегство от оккупантов, — мать заставила меня уехать; она даже думать боялась, что со мной будет, если я попаду в лапы к немцам, как они в 1914 году. Она не сомневалась: не будь мой отец на фронте, он бы тоже на этом настаивал. Она сказала, что сама останется здесь вместе с моими сестрами, это ее обязанность. Дело в том, что в одно прекрасное утро мадемуазель Э. не явилась в школу — как многие наши соседи, она бесследно сгинула неведомо куда, и мать, заперев свою галантерею, начала учить детей в младших классах.

Она твердила, что я — совсем другое дело, я не бегу, как все эти трусы, а ухожу, чтобы защитить всех нас, если дела пойдут плохо; а пока мой долг — подчиниться приказу французских властей, гласившему: „Все лица старше шестнадцати лет обязаны уклоняться от любого сотрудничества с врагом“.

Я собрался уходить вместе с четырьмя друзьями. Мы не очень-то представляли, куда именно направимся, но первым делом хотели перейти Сену, чтобы оказаться подальше от немцев, — нам еще казалось, что французская армия сумеет их остановить.

Я обещал твоей матери забежать и попрощаться перед уходом. Она сидела все на том же своем любимом табурете в коридоре — она часто сидела там, когда я заходил. На ней было пальто, а у ног стоял маленький чемодан. Она ждала меня. И сказала: если я не знаю, куда идти, то она знает. В Кольюр, чтобы найти Анни. Может, и я пойду вместе с ней? Она-то в любом случае здесь не останется. И не стоит ее отговаривать: после недавних бомбежек ее не переубедить. Она не намерена ждать ни минуты лишней, иначе немецкие огнеметы спалят ее вместе с домом. Тем более что галантерея все равно закрыта, а теперь и ее „грамотных глаз“ тоже не будет, — „своими грамотными глазами“ она называла меня. Так что будем делать — распрощаемся прямо сейчас или вместе поедем разыскивать Анни?

Я не мог ее бросить, сама она не одолела бы этот путь; не мог я и навязать ее своим товарищам. Поэтому я не стал встречаться с ними, а решил проводить ее немного, хотя бы до вокзала.

Там была давка, люди кричали, дрались, топтали друг друга; самые сильные прорывались к поезду, торопясь уехать, ведь немцы могли появиться с минуты на минуту. Особенно усердно они бомбили железнодорожные пути. Тогда я решил, что лучше идти пешком по дороге; толпа беженцев казалась мне не такой опасной, как это озверевшее стадо, готовое растерзать каждого, кто мешает сесть в вагон.

Мы присоединились к большой группе деревенских жителей, вполне добродушных. У них были повозки, куда они навалили вперемешку весь свой скарб — съестные припасы, мебель, клетки с канарейками и клетки с кроликами; там же сидели две старухи и ребенок. Женщины охотно потеснились, чтобы твоя мама смогла сесть рядом. Повозки медленно тащились по дороге; за ними, не отставая, бежали несколько коз. Всем нам было страшно. На третий день мы проезжали через небольшой обезлюдевший поселок. Какой-то человек в рваном халате, стоявший возле аптеки, аккуратно раскладывал лекарства по расцветкам и, поглядывая на нас, монотонно повторял: „Один легкий укольчик, месье Туэнтуэн, всего один легкий укольчик!“ На центральной площади мы увидели женщину и мужчину в таких же ветхих халатах и стоптанных тапочках; на вопрос, как их зовут, он назвался Наполеоном, она — Жанной д’Арк.

Это были душевнобольные, сбежавшие из приюта, где не осталось санитаров — те исчезли, бросив своих пациентов на произвол судьбы. Однако эта самая Жанна д’Арк вдруг завопила во весь голос, прикрыв голову руками:

— Самолеты! Самолеты! Самолеты!

И в самом деле из-за облаков вынырнули черные точки. Несколько десятков бомбардировщиков с крыльями, похожими на букву W, с пронзительным воем неслись прямо на нас. Началась паника.