Так будет война или нет? Я цеплялась за любые приметы, даже самые нелепые. Астрологи, изучавшие гороскопы Гитлера и Муссолини, утверждали, что нынешним летом войны не будет, — это мне не нравилось, я предпочитала читать о том, что из Германии на восток Франции летят огромные стаи свиристелей, как бывало в 1870 и 1914 годах: эти птицы, чьи перья заканчивались маленьким кроваво-красным наростом, считались предвестницами великих бедствий. Или о том, что найдено редкое издание пророчеств Нострадамуса, которые также не обещали ничего хорошего: «Уже в 1940 году германские орды захватят Францию, ворвавшись с севера и востока. Они обратят Париж в руины, но главная партия будет разыграна в Пуатье. Там появится француз, который пробудит духовные силы своих соотечественников, изгонит немцев и при всеобщем ликовании коронуется в Авиньоне и станет новым королем Франции».
Поль сам описал мне грядущий апокалипсис, не подозревая, насколько он меня порадовал. Он не только говорил, что война разразится в самом скором времени, но, главное, предрекал, что мы ее непременно проиграем. Он и не думал скрывать от меня серьезность ситуации: его газета поручила ему проанализировать нашу боевую готовность, и то, что он обнаружил, не требовало комментариев. Полю удалось ознакомиться с официальными документами и письмами некоторых членов военной комиссии, в которых признавалась неизбежность нашего поражения: сухопутные войска небоеспособны, артиллерия безнадежно устарела, наблюдательной и измерительной техники катастрофически не хватало. Машины на гусеничном ходу, способные доставлять на передовую боеприпасы, отсутствовали, а обычные грузовики не могли возить снаряды и мины по пересеченной местности. Некоторые части не имели даже противогазов и сирен, чтобы объявлять тревогу. Наши зенитки могли сбивать вражеские самолеты только на высоте до 6000 метров, тогда как «потолок» немецких истребителей достигал 8000–11 000 метров. Современных самолетов на вооружении французской армии не было. Таким образом, наша авиация рисковала быть уничтоженной за несколько дней.
Ну и пусть.
Я предпочитала, чтобы его забрала война. Но не эта женщина.
Я предпочитала, чтобы его забрала смерть. Но не эта женщина.
А потом было это поразительное рукопожатие между Молотовым и Риббентропом. Даладье [17] , разбуженный среди ночи, сперва даже не поверил этому сообщению, приняв его за газетную утку. Тем временем оба лагеря — верившие и не верившие в реальность войны — продолжали жаркие споры. Первые, и среди них Поль, думали, что военная машина уже запущена и ее не остановить, вторые, например Арагон, писали, что война отступила, германо-советский пакт послужит делу мира против агрессии рейха. Поистине, ошибки часто рождаются из уверенности.
В том августе мне чуть ли не каждую ночь снился один и тот же сон: я сбрасываю бомбы на Германию, и война начинается.
1 сентября, в 4.45 утра, немецкий линкор «Шлезвиг-Гольштейн» начал обстрел польской военной базы на полуострове Вестерплатте. В 8.00 утра Германия объявила, что Данциг и прилегающие территории отныне являются неотъемлемой частью рейха.
В 10.30 утра Поль разбудил меня и сообщил, что ему надлежит явиться на призывной пункт, в стране объявлена всеобщая мобилизация. Я не нашла слов утешения.
Мы вернулись в Париж. На улицах, куда ни глянь, десятки, а может, и сотни детей с чемоданчиками или узелками в руках. У некоторых на спине виднелись нашивки с именами и фамилиями. Правительство отдало приказ эвакуировать их. Я завидовала женщинам, которые плакали в тот день; их горе доказывало, что жизнь подарила им счастье, которым упрямо обделяла меня.
3 сентября Адольф Гитлер встал в 7.00 и ознакомился с фронтовыми новостями. Они были превосходны: его танки и истребители успешно решали судьбу Польши.
В 9.15, сидя в своем кабинете, он приказал, чтобы ему зачитали, громко и четко, британский ультиматум Германии, переведенный на немецкий язык.
В 12.30 посол Франции, в свою очередь, вручил германским властям знаменательный текст: «Правительство Французской республики имеет честь информировать правительство рейха, что оно намерено с сегодняшнего дня, а именно с 3 сентября, с 17.00, выполнять обязательства, взятые на себя Францией в отношении Польши, которые известны немецкому правительству».
В киосках не осталось ни одной газеты. Театры и кинозалы закрылись, скачки были отменены. Церкви были забиты возбужденными толпами молящихся; те, кто не смог пробраться внутрь, теснились на паперти. Шел дождь. Мы с Полем сидели дома, в гостиной, и молчали. Поль не испытывал страха, он давно смирился с неизбежным. А я смотрела на него. Мне хотелось запомнить, удержать в памяти его черты, но они были мертвы — та, другая, похитила их у меня.
Я вышла на улицу. Дождь уже прекратился. Консьержи выписывали крупными белыми буквами слово «убежище» над дверями зданий. Время близилось к пяти. Повсюду вокруг меня люди смотрели на часы. Еще двадцать минут… Еще десять… Еще пять… И вот колокол церкви Мадлен отбил пять ударов. С этой минуты мы вступили в войну.
Никто не думает о женщинах, которые провожают своих мужей на фронт с чувством огромного облегчения. Однако такие существуют, и я была одной из них.
На следующий же день я попросила Жака отвезти меня в «Лескалье». Мне непременно нужно было туда вернуться, иначе Анни поняла бы, что я о чем-то догадалась. Я должна была как минимум попрощаться с ней — «по-дружески». Я не сомневалась, что она сейчас ждет там, уповая на невозможное, надеясь, что Поль, несмотря на мобилизацию, тоже приедет. Она была бледна, она сообщила — просто чтобы хоть о чем-то поговорить со мной, — что отдыхала в Динаре, куда их с матерью возил отец.
Так вот она — настоящая причина внезапного желания Поля «подышать морским воздухом», а я-то вообразила, будто он заботится обо мне! Они, конечно, не виделись там, иначе она не рассказала бы мне об этой поездке с такой наивной откровенностью. Дело обстояло гораздо хуже: Поль отправился в Довиль лишь потому, что хотел быть поближе к ней. Интересно, сколько еще раз за последнее время они мне лгали, а я верила?
Главное — не дать воли своей ненависти, не признаться, что я все знаю, — такого унижения я себе не позволю. А просто посеять в ее душе сомнение. Вначале она мне не поверит, но с течением времени мои слова дадут всходы, и никого уже не будет рядом, чтобы помочь ей забыть их. И я начала рассказывать.
Накануне своего отъезда на фронт Поля как будто прорвало. Он взял с меня обещание остаться в Париже — сюда почта будет доходить быстрее, он не хочет со мной расставаться, он любит меня, он никогда еще не был так уверен в этом, как сейчас, перед лицом смертельной опасности, — все это он твердил как заведенный. Он меня любит. Он меня любит. Он меня любит. И обнимал меня со всей страстью влюбленного, уходящего на войну. Такого с нами не было уже много месяцев.
Так я отплатила ей за ту боль, которую она мне причинила; я думала, что никогда больше не увижу ее.