Горящий рукав. Проза жизни | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Слонимский свою славу до нас не донес – но сама личность его была коллоссально важна для нас. Он был явно "другой старик". Таких стариков мне прежде не попадалось – за ним стояла какая-то незнакомая нам прежде жизнь, настоящая жизнь нашей литературы, совсем непохожая на тексты учебников. Явная горечь и скрытые страдания чувствовались в его огромной согбенной фигуре. Сколько обид, компромиссов, унижений пришлось ему пережить (это чувствовалось), жестокая наша жизнь растоптала его судьбу и его книги – так он нигде громко и не прозвучал. Тем не менее, скольким веяло от него – непогибшим достоинством, неподкупной серьезностью, не допускающей банальности и вранья, нищим аристократизмом – даже папиросы, самые дешевые, закуривал он как-то изысканно. Какие же люди были тогда – если даже от него, далеко не первого, взгляда не оторвать! Есть чему поучиться – даже не приступая еще к конкретным занятиям. Слонимского я "жадно вдыхал" – в нем был горький, нерасчленяемый на части аромат неведомой нам жизни.

Они шли впереди нас по коридору, и Битов говорил Михаилу Леонидовичу:

– Ну вот, отжил я срок в Комарово, что-то там "натворил", могу почитать на следующем занятии.

Я жадно ловил эти бесценные слова – Комарово, "творить"… так вот как это делается! Надо и мне это сделать, не забыть. Потом каждое из этих слов превратилось в огромные куски жизни, но поймал я их там, на ходу.

Мы вышли на темный канал Грибоедова из узкой боковой двери, постояли на ветру. Слонимский, простившись с нами, уходил по каналу, где чуть дальше стоял большой писательский дом, в котором многие тогдашние писатели (разумеется, много печатавшиеся) имели квартиры. Тускло светящийся в сумерках, он буквально слепил меня – мысль о том, что и я когда-то туда войду, казалась невероятной. Это все равно что поселиться на Солнце! Посовещавшись, мы направлялись в одно из ближних заведений. В те времена выбор был достойный, и начиналась вторая часть наших занятий – за столом, уставленным бутылками. Все то, что говорилось в издательстве, переговаривалось по-новой – все громче, азартней, бескомпромиссней. И важнее этого не было ничего.

Нас было то двадцать, то тридцать человек. Это была замечательная компания – многие из нее и составили потом замечательную

"ленинградскую школу". И что самое удивительное – в азарте, охватившем тогда нас, не было ни малейшего оттенка карьеризма конкретного, то есть не помню ни одного разговора о том, куда еще податься, где можно побыстрей напечататься, с кем из "нужных людей" познакомиться. Официальная литературная жизнь той поры нас как-то совершенно не интересовала – кто там у них сейчас, в "их партийной организации и партийной литературе" главный, что там у них нужно писать, было нам совершенно неизвестно. Гораздо сильнее волновала нас всех репутация в нашем кружке: кто первый, а кто второй, – вот тут, без сомнения, шла глухая, но страстная борьба. Борьба эта не сулила нам ни денег в ближайшее время, ни публикаций, мы как бы делили между собой воздух, фикцию, но потом, когда времена переменились и пришла наша пора – все распределилось в точности с местами, завоеванными каждым из нас еще тогда. Помню, в нашей компании был скромный человек в очках. Фамилию его, к сожалению, забыл, поскольку за прошедшие с той поры сорок лет она не мелькала больше нигде. Он прилежно посещал все искрометные наши занятия, потом неизменно участвовал и в продолжении, насколько он мог. Было известно, что жить ему оставалось месяца два, что вскоре, к сожалению, и подтвердилось. И тем не менее последние свои недели и дни он решил провести в нашем обществе. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И первое место в нашей иерархии, пока еще невидимой никому, кроме нас, прочно, тяжеловесно занимал Битов.

Он писал тогда короткие рассказы – но вес их был несомненен.

Некоторые из них вошли потом в его первую книгу "Большой шар".

Страдание, растворенное в самых обыкновенных днях и часах, в попытках найти хотя бы каплю живого в общении с самыми даже близкими людьми, родителями, женой – и тщетность этих попыток – все это завораживало нас, когда он читал глухим своим голосом эти рассказы.

В лице его, в движениях чувствовалось крайнее напряжение, которое передавалось и нам, более того – полностью нас подчиняло. Все мы трусливо чувствовали рядом с ним свою легковесность. Мы-то, конечно же, постарались бы трусливо найти разрешение тех высоких трагедий, что делали столь весомым его текст, подсуетились бы, жалко улыбнулись, подшутили бы – и все обошлось. Вот поэтому-то никто из нас и не Битов. Только он может создать, и долго поддерживать, и выдержать такой напряг – поэтому его проза и звенит тяжелым металлом, а наша чуть-чуть лепится в какие-то неясные облачка.

Обязательная трагичность русской прозы, которую так уверенно оседлал

Битов, вызывала у меня тайный протест. Все это уже было сто лет!

Толстой уже пихал Анну Каренину под поезд, и этот его грех, по-моему, гораздо ужаснее греха Анны. Битов этот мой немой протест чувствовал, и тяжелый его взгляд сквозь толстые окуляры останавливался на мне: этот студент явно что-то держит за пазухой.

Но что? Пока он хвалил только мой рассказ "Иван" – красные шаровары-парус, время от времени уносившие мальчика в овраг. Мрачно усмехался, слушая "Случай на молочном заводе" – как шпион сидел в горе творога, и когда милиционеры съели ее, перебежал в гору масла.

"Какой-то свой метод надо создавать!" Это понимал и Битов. И постепенно создал себя, безошибочно вычислил. "Надо строить не только буквы, но и людей!" И с годами вторая часть этой фразы была для него все важней: это то, что дает ощутимые результаты, славу и вес. Писателя читают и оценивают только один раз, а дальше уже он должен делать себя другими средствами, более простыми и действенными. Он это понял раньше и глубже всех нас. И ему с его могучим, я бы сказал, зверским характером, это прекрасно удавалось и удается. Никто не осмелится вякнуть, что он стал меньше или жиже писать. Напротив! Каждая его новая вещь все жестче. Все четче и безжалостней в нем обозначена группа людей, которая обязана застонать от счастья. "Числишь себя интеллигентом? Читай! Говоришь – сложно и местами непонятно? Какой же ты тогда, на…, интеллигент".

И он прав, интеллигенцию надо строить, давать ей такие тексты, чтобы она с трудом их несла, осознавая при этом свой тяжкий, богом назначенный путь. Иначе какой ты интеллигент? Битов создал, после сталинской тьмы, свою читательскую Россию, потом свою Америку, потом свою Европу и до сих пор держит их в руках. Смущать их новыми сочинениями он и не собирается – зачем реставрировать памятник, он должен быть неизменен всегда. Такого четкого понимания пружин успеха, такого безжалостного подчинения всех, кто страстно хочет быть в культурной элите, кроме как у Битова, нет ни у кого. Однажды он сказал мне с мрачной усмешкой: "В отличие от вас, я знаю, как ударить по шару". Его невероятным замыслам подчинялись элиты многих стран, послушно садились на корабль, выслушивали его рассуждения, не всегда вразумительные, но напрягающие их умственные возможности, потом по его команде запускали какую-нибудь механическую голову