Ближе к вечеру Иван решил проверить потолочную штукатурку на выживаемость, поскольку местами она стала отслаиваться и уже небольшими чешуйками начала планировать на застеленный паркет. Уяснив ход процесса, Иван взял швабру, перевернул её и торцевым концом принялся наносить потолку довольно болезненные по жёсткости тычки, по краям и в районе середины. Заодно потыкал и в потолочный карниз, к которому по всем углам гостиной крепились трещиноватые старые резные лепнины в виде барочных завитков.
Первый же тыкнутый Иваном карниз не сумел противостоять его напору – обвалился весь, целиком, разом отделившись от стыка между потолком и стеной. Этот тяжеленный, двадцатисантиметровый в поперечнике карниз громоподобно грохнулся об пол и разлетелся на отдельные куски и крошки. Франя, поставленная нами обдирать дальнюю стену, вскрикнула и прикрыла от ужаса рот рукой. Мы с Нямой успели вовремя отскочить в сторону, и нас с ним не задело. А Иван так и оставался у себя наверху, откуда уставился вниз, с удивлением всматриваясь в дело рук своих.
Однако общее удивление от содеянного нашим бригадиром Гандрабурой было недолгим, потому что через пару секунд оно уже было надёжно перекрыто настоящим изумлением. Нашим совместным шоком.
Среди гипсовых обломков, тут и там, отброшенные на разные расстояния от места падения, валялись тряпичные комочки, маленькие и побольше. И даже вполне немалого размера, почти с Иванову ладонь. Этих, которые с ладонь, было семь, я быстро просчитал. И правильно, так всё сходилось. Потому что, если вы не запамятовали, было четыре браслета и три ожерелья. Кольца, серьги и остальное всё было мелким, вполне умещавшимся в незначительный по размеру тряпичный комок. Таких, деликатного объёма комков, мы насчитали двадцать девять.
– Всё верно, – пожав плечами, прокомментировал ситуацию Няма, – смотри. Всего их тридцать шесть: два ушли другану его, начлагу. Один комок за Гирша – жертву, другой за Мотю-исполнителя.
– А себе как же? – недоумённо спросил я.
– А себе для чего? – он снова пожал плечами. – Он для своей ничтожной жизни и так всё имел, а помогать ему было некому. И незачем. Ты что, не понял, кто он был?
– Знаешь, чего я ещё понял? – внезапно спросил я брата вместо ответа на его вопрос. – Он войны ждал, Григорий Емельяныч, любой, какая будет, той и ждал. И лучше – вероломной. Наделся, что она-то уж не обойдёт его стороной.
– Или какой-нибудь беды пострашней, – тут же подхватил мою мысль Няма, – типа потопа или землетрясения. Тоже нашёл бы, чего делать с этим со всем.
– Цунами, я знаю, такая есть ещё, ужас какая жуть, – отозвался со стремянки Иван Гандрабура, наш отец. – Так полыхнёт ураганом, себя помнить не станешь после, если не утопит. Там пеликаны местные тыщами гибнут и пропадают насовсем, когда оно идёт. Кроме тех только, какие рыболовные, те воду в себя набирать могут столько, как сами весят, и ещё больше.
– А это что, мальчики? – Франя, уже успевшая отойти от двойного шока, приблизилась к месту квартирной катастрофы и указала пальцем на тряпичные завёртки.
– Это, Франь, памятник Полине Андреевне Волынцевой, который мы поставим на её могилу, – не раздумывая, ответил Няма.
– Плюс бабушкина пожизненная пенсия, – добавил я и посмотрел на Франю, – и твоя заодно.
– А наша как же? – с игривым удивлением вымолвил Няма и растянул рот в маленькую улыбку. – Мы-то с тобой как?
– А нам для чего? – я также двусмысленно соорудил удивление на лице, но оно тут же перетянулось в такую же, как у Нямы, улыбку. – Что мы с тобой, два молодых здоровенных мужика не заработаем себе на жизнь, что ли?
– Да всегда заработаем, – Няма кивнул на два футляра, – у нас вон профессия в руках, при чём тут цацки?
– Э, пацаны! – подал голос со стремянки Иван и начал переставлять тридцать восьмые ступни вниз. – Я не пойму чего-то, вы об чём толкуете-то, про какой памятник, кому? Какие цацки?
Он спустился на пол, сдёрнул с головы треуголку, обтёр ею вспотевшее лицо и бросил намокшее головное покрытие на пол. Газетная блямба шмякнулась о паркет и развернулась. Няма поднял её и поднёс к глазам. Всмотрелся, усмехнулся и ткнул в неё пальцем.
– О, смотри, Петь, тут написано, что Ленин – кровавый вурдалак. Не слабо?
– Ленин сам по себе, может, и вурдалак, но только идеи его всё равно остались, ты что, не в курсе? – не согласился я.
– Ленин зверей любил, я в курсе, – внёс свою лепту в малопонятный обмен мнениями Иван, – я видал, как он с кошкой на скамейке сидит и нежит её. А она ничего, не уходит. Такая была у них с ней фотография.
– Хорошая, кстати, идея, – Няма мечтательно задрал глаза в обвалившийся потолок, – надо будет дать им на приют для брошенных животных – они ведь не мы, они же сами не могут слово за себя сказать. Им, как ни посмотри, гораздо трудней, чем нам с тобой, так ведь?
– А нам что, разве трудно живётся? – засмеялся я. – Ты чего, правда так думаешь, Няма?
Он ответно улыбнулся и внезапно кивнул в угол гостиной, где, аккуратно прикрытые газетами, размещались оба наших футляра. И тогда мы, не сговариваясь, взяли их, каждый свой, и извлекли инструменты, саксофон и флейту. И, вынув, посмотрели другу другу в глаза. Взгляд этот взаимный означал следующее, и мы оба это хорошо знали: «Ты начинаешь первый, но в начале посвингуй немного тему, пару-тройку квадратов. Потом я продолжу в духе бип-бопа, примерно столько же. После чего мы поиграем по четыре такта в вопросики-ответы, сольёмся вместе и доведём до экстаза кульминацию. Затем резко оборвём, выдержим паузу в четыре такта и закончим проведением темы на двузвучии, но так, будто рядом с нами сейчас сидит наш оркестр и молотит строго в полифонии, типа хорала с развёрнутой кодой».
– «Дивертисмент-импровизация на тему счастья»! – громко объявил Няма, и его высокий голос отозвался ещё более тонким и прозрачным эхом полупустой квартиры на Фонтанке.
Мы с братом набрали в лёгкие по равному объёму квартирного воздуха, прикрыли глаза и заиграли, не оговаривая тему и не соревнуясь в звуке. Мы выдували ноты, каждый свои, и они удивительным образом сливались в нераздельную мелодию, прекрасную и единственную, и это была самая красивая музыка во вселенной, та, которую в этот поразительный день мы с Нямой научились извлекать из наших любимых инструментов.
Мы рождали волшебные звуки, и звучание это, вытолкнутое из наших маленьких тел, затекало в самые дальние уголки квартиры нашего прадеда Наума Гиршбаума. Оно устремлялось вверх, в прокупорошенный отцом потолок, от которого, мягко отражаясь, тут же отправлялось обратно, упираясь в голову зачарованного Ивана и залетая в уши заворожённой Франи, которые когда-то давно стали недругами, но теперь это было уже не так.
А вскоре и всё, с чем мы соприкасались, начало становиться другим, уже не таким, каким оно было в те недалёкие времена, когда ещё была на карте наша прошлая страна, и был город Ленинград, ныне вернувший себе законное имя, и когда жив ещё был вождь мирового пролетариата, хотя сам-то он, Ленин, Умер, Но Идеи Остались. И пока у нас с вами именно так и не иначе, пацаны...