Портмоне из элефанта | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Горим! Горим, батя! Глянь туда — горим уже совсем!

Ошарашенный Минька уже все просек сам. Он метнулся в сторону, опрокинув по пути таз со свиными внутренностями. Кишки вывалились на сено, и туда же пролилась густая черная жижа, та самая, что еще утром была кровью Дохлика, единственного Ванькиного друга, убитого теперь Минькой, Ванькиным отцом, и родным братом Лехой.

— Чего стоишь, дурень?! — заорал Леха. — Воды тащи, живо!

Сам же он скинул свою старую фуфайку и начал сбивать пламя со стены. Минька в это время громыхал в доме ведрами, собирая воду, всю что есть.

— Мать! — заорал он, как резаный. — Где ты, мать? Мать твою!

Ванька вошел в амбар, нагнулся и поднял с земли брошенный Лехой штык на черенке. Движения его были неспешны и отточены. Он еще раз поднял голову наверх и посмотрел на свисающую с перекладины свиную тушу. Небольшой стожок внизу быстро занялся, и огонь подбирался уже совсем близко к Дохликовым копытам. Вокруг, кудахча и хлопая крыльями, бесновались в поисках спасения перепуганные насмерть куры. Ванька удовлетворенно оценил картину произведенных разрушений и вышел на двор. Отец черпаком заливал огонь слева от ворот, а Леха продолжал сбивать пламя справа.

— Людей, людей зови! — заорал Минька, увидев Ваньку. — Собирай людей, дубина! Воды, воды пусть тащат!

Ванька кивнул и сделал три шага в сторону, как раз к Лехиной спине. Он медленно отвел руку со штыком назад, перехватил черенок поудобней, мгновение прицеливался и затем резко, со всех сил всадил штык в братову спину, под левую лопатку. Боли Леха почувствовать не успел, потому что сразу рухнул как подкошенный, но жизнь его прервалась еще раньше, когда он был на полпути к земле, мерзлой, с утра прикрытой хрустящим снежным слоем, не успевшим еще растаять от набирающего силу пожара. Ванька склонился над братом, выдернул штык назад и снова, со всех сил всадил его в неподвижное уже тело. На этот раз Минька увидел…

Забыв про пожар и погибающее в огне добро, он бросился к ним, к своим сынам, туда, где со штыком в руке и холодными невидящими глазами, в носках, на снегу стоял его младший, Ваня, Ванька, Иван, Иванушка-дурачок, и лежал недвижимо старший, Леха, самый любимый его сын, самый любимый и главный после него, Миньки Силкина, сын.

Не обращая внимания на младшего, Минька кинулся к Лехе, перевернул на спину его мертвое тело, глянул в закатившиеся глаза и завыл, завыл, как дикий зверь, которого уже убили, но который еще не умер…

Огонь в это время подобрался к крыше, солома весело занялась, оплавляя огнем ее заснеженный край, и затрещала, выстреливая в воздух праздничным рождественским салютом из горящих соломенных шматков, нависавших вдоль амбара, и потом что-то там, в самом чреве пожара, тяжело шмякнулось оземь, и в воздухе вкусно запахло паленой шкурой… Очень вкусно, страшно вкусно… Страшно…

Как хоронили Леху Силкина, Иван Силкин не видел и не знал. В это время он сидел в райотделовском ИВС. Потом он сидел там еще, пока шло следствие, потом его возили на судебно-психиатрическую экспертизу, где он не понимал, чего они хотят, впрочем, и сам уже почти ничего не говорил. Он подолгу вглядывался в одну точку и все равно ничего не мог там рассмотреть. Точки всегда были разные, а понятней все равно не становилось…

На суд Минька не ходил, не мог себя пересилить. Пришел только к приговору. Мать просидела в суде весь процесс, но почему ее младшенький, Ванька, пошел жечь амбар и за что потом убил Леху, старшего сына, она так и не поняла и потому списала все на душевную болезнь. Ванька, безучастный ко всему происходящему в зале заседания, помещен был в сварную клетку, где равнодушно сидел на скамейке в поисках очередной точки, чтобы, обнаружив ее, долго потом туда смотреть. Рядом с клеткой сидел конвойный милиционер с лохматой овчаркой на длинном поводке. Овчарка лежала прямо перед Ванькиной клеткой и тщательно в течение всего процесса вылизывала и выкусывала себе в паху. Иногда она отрывалась от важного дела, смотрела на подсудимого умными глазами, другого, не сиреневого, как у Дохлика, цвета, и вновь принималась за очистительный процесс…

…От последнего слова Иван Силкин отказался. Он просто, не вставая со скамьи, мотнул головой и произнес только:

— Г-г-г-г-г-а-д-д-д-ды…

Затем внимательно посмотрел в овчаркины глаза и повторил:

— Г-г-г-г-г-а-д-д-д-ды ань-нь-нь-ни в-в-в-в-в-се…

Минька опустил голову низко и сказал сам себе:

— Дурак ты, Иван… Ох и дурак…

А мать вытерла платком уголки сухих, выплаканных до самого дна глаз и прошептала:

— Ванечка… Иванушка ты мой… Дурачок…

Мандель Штамп

Итальянские лаковые туфли фирмы «Маджести» уже почти целиком ушли в вязкий горячий гудрон, и вверх кокетливо торчали только по два черных кожаных бантика, контрастируя с белыми носочками. Он с сожалением посмотрел на предмет своей гордости, представив себе, как долго и тщательно их придется отмывать.

«Ничего, — подумал он, — после отмоют… Специально обученные люди…»

Яма была огромной, и он вдруг понял, что не имеет ни малейшего понятия, как в ней очутился, — он, хорошо одетый и так вкусно пахнущий, элегантный тридцатипятилетний мужчина. Он помнил, как шел по этой заброшенной стройке по направлению к загашенной год назад печи, около которой находилась черная, облитая мазутом железнодорожная цистерна, давно снятая с колес и наполовину ушедшая брюхом в строительный песок. Когда Эдик, знакомый спекуль из Барнаула, рассказал, что всегда, в силу высоких оборонных технологий, после заглушки сталеплавильных печей, предназначенных для высоколегированных сталей, остается вторичный продукт шламовой перегонки — высококачественный Шанель по типу знаменитого пятого, но значительно лучший, превышающий французское изделие по стойкости и густоте, Ленчик поначалу не поверил. Однако, судя по тому, что он все-таки очутился здесь, вблизи тайной цистерны, привлекательность Эдиковой информации в сочетании с легкостью парфюмерной добычи в итоге взяла верх над сомнениями. Эдик продал ему сведения за литр будущего Шанеля, плюс три литра Ленчик на днях спьяну пообещал центровой красавице Эмме Винтер, многолетней любовнице известного и любимого начальниками всех мастей ваятеля по мрамору, бетону, металлу, стеклу и всем прочим материалам, что плохо лежали на суше, в воздухе и на воде, но зато хорошо оплачивались властями в конечном продукте. Она игриво улыбнулась Ленчику при их последней встрече в ресторане Дома композиторов и нетрезво пообещала, то ли в шутку, то ли всерьез, раздвинуть ножки за три литра Шанеля номер пять. Но только чтоб обязательно в трехлитровой банке и в сентябре, пока ваятель доваивает что-то в Венесуэле…

…С собой Ленчик прихватил пятилитровую пластиковую канистру.

«Значит, четыре литра уже всё… — произвел он несложное арифметическое исследование, — ну, а один литр оставлю маме, — завершил он расчет, пока шел на дело, — она ведь тоже тут недалеко… В Барнауле… — Мысль не успела еще приятно разместиться в Ленчиковом щедром сознании, как он ее передумал по новой. — А с другой стороны, — нарисовал он себе тут же следующую картину, легко и без сопротивления вытеснившую предыдущую, — зачем маме Шанель? Что ей, на танцы ходить, что ли? Я лучше ей куплю «Ландыш серебристый», здесь наверняка в универмаге будет… А этот литр разолью по пузырькам, для блядей… Это ж сколько пузырьков, интересно, надо…»