Такая вот была Алиция. Независимая. Умная. Красивая. Любившая жизнь. И любившая его. И поэтому он никогда не пойдет на самоубийство. Ни здесь, ни у берегов теплой Мавритании, вообще нигде. Потому что тогда оборвались бы воспоминания. Такое, например, как она говорила: «Когда ты здесь, то дни летят, как зернышки мака из дырявого ведра. А потом ты уезжаешь, и мне начинает казаться, что кто-то мало того что заткнул это ведро, так еще приходит тайно по ночам и подсыпает в него мак».
Ради таких воспоминаний стоит жить, даже если не с кем замкнуть цикл. Все потому, что воспоминания – они всегда будут новыми. Прошлого не изменишь, это точно, зато можно изменить воспоминания.
«Потому что когда ты здесь, то дни летят, как зернышки мака…»
Он услышал шаги за спиной. Кто-то поднимался по металлическими сходням на носовую часть палубы. Поспешно вытер слезы тыльной стороной руки, продолжая держать сигарету. Дым попал в глаза, из-за чего они стали еще краснее. Рядом со шлюпкой прошел боцман. Не заметил. Пошел на нос, сел на обшарпанный швартовый столбик и вперил взгляд в море. Он был в синих рабочих штанах на эластичных, обтрепанных по краям, перекрещенных на спине резиновых помочах, в застиранной майке – и всё. А. было около десяти градусов мороза и дул сильный ветер.
Сидя в своем прикрытии за шлюпкой, он наблюдал за боцманом. Если бы пришлось описать боцмана одним словом, то он сказал бы, что боцман – гигант. Такой большой и сильный мужчина, каких он до сих пор – а ходил он на многих судах – не встречал. Руки были огромные. Такие большие, что он не мог носить часы – слишком коротки были все ремешки, чтобы хоть один можно было застегнуть на самую последнюю дырочку. Однажды, когда они стояли сутки в английском Плимуте, Яцек заказал для него специальный браслет в ювелирном магазине и преподнес часы на день рождения. Боцман был так растроган тем, что кто-то помнит о его дне рождения, что прослезился, получая часы от Яцека; он потом носил их всегда и везде. Потрошил в них рыбу, заливая кровью, мылся под душем, не снимал, даже когда вытаскивал сети. Но настал день, и браслет лопнул. Боцман потерял часы. Два дня искал их. На коленях метр за метром прополз по всей палубе с носа до кормы и с кормы до носа и искал. Был даже в машинном отделении, куда никогда раньше не заходил. Раз даже решился и пришел к ним в каюту просить прощения у Яцека, что, дескать, «ты такой добрый был и подарил мне часы, а я их, как щенок, посеял». Потому что Босс чувствовал, что за добро следует быть благодарным.
Он смотрел на недвижно сидящего, словно изваяние, боцмана и думал: что его пригнало на этот швартовый столбик, неужели тоже мысли о женщине? Надо же, в этой плавучей тюрьме, у сидельцев которой есть трудовой договор, право на забастовку и минимум четыре часа сна в сутки, которые имеют в своем распоряжении кока и стюардов, телевизор, электрика, дающего кассеты и свой «видак», источником самых сильных эмоций и самой глубокой тоски были женщины. Женщины, которых здесь не было. И больше всего зла рыбакам, насколько помнится, тоже приносили женщины. Те самые, которых не было.
Впервые он почувствовал это во время учебы в техникуме. Давно, когда доходы рыбаков прирастали продажей не трески или хека, а зонтиков-автоматов в Польше у тех, что потрусливее, и кокаина в Роттердаме у тех, кто «пустился во все тяжкие». Был Сочельник. Ему было семнадцать. Он еще даже не практикант. Шли до плавбазы в Баренцевом море, чтобы разгрузить трюмы. Он стоял на мостике и держал штурвал. И все восемь часов Сочельника, от первой звезды до Рождественской мессы, всматривался в гирокомпас, чтобы не сбиться с курса больше чем на четыре градуса. Только он заступил на вахту, как на мостик стали приходить рыбаки. Еще в сентябре, сразу после выхода в море из Гдыни, они заказали у офицера-радиста разговор с Польшей в Рождество. Каждому не больше трех минут. Без гарантии соединения, потому что «все зависит от того, где будут в Рождество». В тот раз повезло, потому что оказались в месте, где был прием. Радиостанция здесь же, рядом с радаром, почти что в самом центре мостика. На мостике Сам, Капитан (потому что Рождество), офицер-радист и «этот щенок за штурвалом». Связь такая плохая, что напоминает глушилки, направленные на радио «Свободная Европа» во времена, когда Европа еще не была свободной.
Приходит рыбак на мостик. Слегка нервничает. В его распоряжении три минуты, которых он ждал с самых Задушек [10] , и вот он при капитане, при офицере-связисте и «этом щенке за штурвалом» должен суметь вклиниться между радиотресками и сказать, что ему плохо, что это последнее Рождество без них или без нее, что ему уже все обрыдло, что он хотел бы обнять ее и что беспокоится, почему она так долго не писала. Но больше всего он хочет ей или им сказать, что для него она или они – главное в этой жизни. И хочет услышать, что и для них он тоже – самое главное в жизни. Собственно, эту единственную фразу он и хочет услышать. И совсем не обязательно этими самыми словами. А тем временем в течение своих трех минут, которых он ждал с самых Задушек, он узнаёт, что «мама уже не хочет ту комбинацию, которую она просила», что «кремы можно не покупать, потому что их достали в Польше» и что «если он через валютку пришлет апельсины, то мальчишки обрадуются». Выходит рыбак после своих трех минут под ветер Рождественской ночи с раздрызганной душой, и не помогают ему ни этанол, ни сон. И – остается для верности в каюте и не выходит на палубу, чтобы не одолели какие-нибудь глупые мысли. Потому что после того, как он сходит с мостика, ему хочется идти на самый конец кормы. Или куда подальше.
Как же давно это было. Теперь, к счастью, не приходится разговаривать со своими женщинами об апельсинах и кремах в присутствии «щенков», стоящих за гирокомпасом. Теперь стараются сохранять приватность и человеческие отношения. Даже профсоюз есть на судне. Да и мир изменился к лучшему. Совсем недавно он видел, как первый офицер приобрел в Бремерхафене сотовый со спутниковым GPS и мог, стоя на палубе, разговаривать с кем хотел и сколько хотел. Вот только не с кем было разговаривать первому офицеру.
Если он не ошибается, то последней женщиной, с которой разговаривал боцман, была судья районного суда в Эльблонге. Разговор был недолгим. Она спросила его в зале суда, набитом народом, признает ли он свою вину. Он тихим голосом ответил: «Конечно» – и тогда она осудила его на пять лет тюрьмы за «нанесение тяжких телесных повреждений, повлекших за собой нетрудоспособность».
Много лет тому назад боцман избил мужа кухарки из столовой Дома рыбака в Гданьске-Вжешче, где жил в течение девяти месяцев, когда врач не подписал ему книжку здоровья, обнаружив у него мерцательную аритмию.
Ее впервые нашли у боцмана еще в Доме ребенка, когда врачи тщательно обследовали его, только тогда мерцание и аритмия были случайными. В последнее время они приходили и отступали после нескольких часов, если он воздерживался от выпивки. Судьба распорядилась так, что длительный приступ пришелся у боцмана как раз на время обязательной диспансеризации. А поскольку рыбак должен быть здоровым и сильным, его временно перевели на сушу. Он должен был работать на конвейере на рыбозаводе и лечить сердце. И тогда оно заболело у боцмана по-настоящему.