Роума в платье из тафты, которое показалось бы слишком детским даже на наивной девушке лет восемнадцати, с хмурым видом восседала на краешке кресла, как родительница на школьном концерте. Что ей до того, как выступит юноша? Почему для кого-то из них это вообще имеет значение? Его нервозность уже передалась публике. Но он играл лучше, чем ожидал Айво, лишь изредка пытаясь скрыть ошибки при помощи излишне быстрого темпа и чрезмерного использования правой педали. Но все же его игра была слишком ориентирована на публику, чтобы слушатели могли получить удовольствие. Выбор пьес был явно обусловлен желанием продемонстрировать технику, и во всем выступлении чувствовалось больше пафоса, чем хотелось присутствующим. К тому же он играл слишком долго. В конце Эмброуз произнес:
– Спасибо, Саймон. Что это за фальшивые ноты, между нами говоря? И где добрые старые песни?
Графин был уже на три четверти пуст. Айво еще глубже уселся в кресле и прислушался к голосам, доносившимся издалека. Теперь все собрались вокруг пианино, распевая известные сентиментальные викторианские баллады. Он слышал контральто Роумы, которая неизменно запаздывала и слегка не попадала в ноты, и чистое сопрано Корделии, натренированное в хоре, немного неуверенное, но приятное. Он наблюдал за раскрасневшимся Саймоном, который склонился над клавишами с неистовым торжествующим напряжением.
Теперь он играл с большей уверенностью и чувством, чем когда выступал один. Наконец-то юноша получал удовольствие.
Примерно через полчаса Роума отделилась от компании у пианино и подошла взглянуть на две написанные маслом картины кисти Фрита [25] – юмористические полотна, изображающие толпы людей, следующих на поезде в Дерби первым и третьим классами. Роума переходила от одной работы к другой, внимательно изучая их, словно желая удостовериться, что художник не упустил ни одной язвительной детали, подчеркивающей социальный контраст. Вдруг Кларисса резко сняла руку с плеча Саймона, пронеслась мимо Айво, так что шифоновый подол задел его колено, и выбежала на террасу. Корделия и Эмброуз продолжали петь. Троицу у фортепиано связывала общая радость, и они, похоже, не обращали никакого внимания на публику, что-то изменяя, совещаясь, выбирая и сравнивая произведения, лопаясь от смеха, когда песня оказывалась им не по силам или не подходила по стилю. Айво узнал лишь несколько, в том числе елизаветинское попурри Питера Уорлока и «Яркий звон слов» Вона Уильямса. Теперь он слушал музыку с ощущением, близким к счастью, – это произошло с ним впервые с тех пор, как диагностировали его болезнь. Ницше ошибался: не действие, а удовольствие определяет существование. А он стал бояться удовольствий. Признав вероятность того, что он со своей выхолощенной душой все же может чувствовать радость, Айво распахнул дверь перед терзаниями и сожалением. Но теперь, слушая, как приятный женский голос сливается с баритоном Эмброуза и обволакивает его, а потом уносится к морю, он откинулся на спинку кресла, почувствовав себя невесомым в мечтательном удовлетворении, в котором не было ни горечи, ни боли. Постепенно его чувства стали включаться. Он осознал, что струя холодного воздуха из окна обдувает его лицо. Это не было похоже на неприятный сквозняк: он едва ощущал дуновение, словно прикосновение нежной руки. Он различил ярко-красное вино, переливающееся в графине, и ощутил его вкус на языке, учуял запах деревянных поленьев, напомнивший об осенних днях в детстве.
И тут в один миг волшебство разрушилось. Кларисса ворвалась в комнату с террасы. Саймон услышал ее и тут же прекратил играть. Два голоса пропели еще пару нот, потом умолкли. Кларисса обратилась к ним:
– Мне и так предстоит терпеть общество театралов-любителей до конца уик-энда; не хватало, чтобы еще и вы меня раздражали. Я иду спать. Саймон, пора заканчивать. Мы пойдем вместе. Я провожу тебя до комнаты. Корделия, пожалуйста, вызовите Толли и сообщите ей, что я готова. Через пятнадцать минут поднимитесь ко мне. Я хочу обсудить планы на завтра. Айво, вы напились.
Она ждала, дрожа от нетерпения, пока Эбмроуз откроет перед ней дверь, потом вылетела из комнаты и остановилась лишь на мгновение, чтобы подставить ему щеку. Он наклонился, но опоздал, и его поджатые губы самым нелепым образом чмокнули воздух. Саймон трясущимися руками собрал ноты и оглянулся, словно ища помощи, потом побежал за ней. Корделия прошла через комнату туда, где сбоку от камина висел витой шнур. Роума заметила:
– Черные метки повсюду. Мы должны понимать, что нас собрали, чтобы рукоплескать таланту Клариссы, а не демонстрировать собственные возможности. Если вы собираетесь сделать карьеру секретаря-компаньонки, Корделия, вам придется стать тактичнее.
Айво почувствовал, что Эмброуз склонился над ним с красным лицом. Его черные глаза горели ярким недобрым светом под темными полукруглыми бровями.
– Вы перебрали, Айво? Вы удивительно молчаливы.
– Сначала думал, что перебрал, но, похоже, нет. Меня обуяла трезвость. Но если бы вы открыли еще одну бутылку, я бы вновь приобщился к этому приятному процессу. Хорошее вино – старый добрый товарищ, если правильно его использовать.
– Но разве вам не надо сохранять ясность ума, чтобы завтра вы смогли сделать свое дело?
Айво протянул ему пустой графин. Он и сам удивился, увидев, что его рука даже не дрожит.
– Не волнуйтесь. Завтра я буду достаточно трезв для того, что должен сделать.
Корделия подождала ровно пятнадцать минут, отказалась от предложенного Эмброузом стаканчика алкоголя на ночь и отправилась наверх. Дверь между ее комнатой и комнатой Клариссы была приоткрыта, и она вошла почти без стука. Кларисса в атласном кремовом халате сидела у туалетного столика. Ее волосы были стянуты в хвост и завязаны лентой на затылке, на лбу красовалась креповая лента. Она так пристально разглядывала свое лицо в зеркале, что даже не обернулась.
Комнату освещал яркий светильник на туалетном столике и прикроватная лампа, горевшая более мягким светом. Тонкие поленья, потрескивающие за каминной решеткой, отбрасывали танцующие тени на дамаск и красное дерево. В воздухе стоял запах дыма, духов и самой комнаты, темной и загадочной, которая теперь показалась Корделии не такой просторной, но более роскошной, чем при дневном свете. Кровать казалась еще выше, сияя под алым балдахином, зловещая и убранная пышно, как катафалк. Корделия не сомневалась, что здесь до нее побывала Толли. Покрывало было откинуто, на постельном белье лежала ночная сорочка Клариссы, присборенная у талии и напоминающая саван. В приглушенном свете легко было представить, что она стоит на пороге спальни в Амальфи. Обреченная на смерть герцогиня, описанная Уэбстером, занимается вечерним туалетом, в то время как ужас и предательство прячутся в тени, а за полуоткрытым окном под луной раскинулось бесприливное Средиземное море.
Голос Клариссы заставил ее очнуться:
– Вот вы где. Я отослала Толли, чтобы мы могли поговорить. Не стойте в дверях, возьмите стул.