— Ради правды я и поболе могу провисеть.
— Не будем откладывать надолго. Не терпится мне выявить изменника. Вот сегодня я и узнаю, кто прав.
Хозяином Пытошной избы был Иван Шигона. Со времени приключившейся с ним напасти он изрядно поусох, пожелтел и выглядел, как сухарь, только что вынутый из духовой печи. Плечи его скривились и приподнялись к самым ушам, а ключицы так заострились, что того и гляди расцарапают до крови шею. Иван почти лишился волос, а его лысый череп потемнел и напоминал крашеное пасхальное яйцо, каким ветхие старушки потчуют несмышленых младенцев.
В самом дальнем углу избы за махоньким столиком устроился поседевший в приказах дьяк, но, несмотря на лета, он был бодр и по-крестьянски крепок. Единственным недостатком служивого являлась глухота, и Шигона всякий раз так кричал дьяку в ухо, будто его самого пытали заедино с прочими мятежниками.
Заплечных дел мастерами в Пытошной избе были два брата. Видно, зачали их родители в пятницу, вот потому выросли они нескладные, с огромными туловами. Братья напоминали корявые, неструганые чурбаны, из которых бестолково выпирали обломанные сучья в виде коротких рук.
Свое дело они исполняли исправно и, как могли, выжимали из заговорщиков подлинную правду, не гнушаясь даже клещами.
Здесь же находился Овчина-Оболенский, по велению государыни он был назначен судьей и теперь неловко поглядывал на престарелого Бориса Горбатого, который уже снял кафтан и стал распоясывать порты.
— Понимаю я тебя, Иван, — утешал своего судью Борис Иванович, — доносчику первый кнут. Так наши деды живали, от этих заветов и мы не должны отступаться. — Горбатый опустил штанины, и Овчина узрел наготу именитого боярина.
— Ты уж меня прости, Борис Иванович, не по своей воле судить поставлен.
— Ишь, как все меняется, Иван. Когда-то ты в моей рати полковым воеводой был, а сейчас по указанию самой государыни судьей поставлен, чтобы доносчиков допрашивать. — Оборотясь к заплечных дел мастерам, князь скомандовал, будто бы видел перед собой дворовых людей, служивших у его стремени: — Приступайте, готов я. — И вытянул вперед мускулистые руки, заросшие до самых локтей рыжеватыми волосами.
Шигона-Поджогин поднял с пола хомуты, потом дернул худым плечиком и распорядился:
— Суй руки вовнутрь, боярин, не обессудь, ежели крепко повяжу.
— Ничего, подвязывай, у каждого своя служба, — скривился Борис Иванович, почувствовав, как узкие ремни, подобно лезвиям, искромсали его запястья.
— А теперь, боярин, к ногам чугунную плиту привязать надобно. — Поджогин ловко приладил петли к стопам Горбатого. — Велика тяжесть, — посочувствовал Шигона, — ежели не разорвет за полчаса, значит, дальше жить будешь. А вы, молодцы, чего застыли? Тяните боярина.
Братья только того и дожидались. Закачались они, застучали по каменному полу, а после, ухватившись за свободный конец веревки, потащили боярина к самому потолку.
Зашуршала тяжелая чугунная плита, а потом, зацепившись самым краем о жестяной лист, заскрежетала так жалобно, будто господь вдохнул в металл душу. Боярина медленно подняли к самому потолку. Он силился не закричать, а когда разомкнул уста, отвечал смиренно:
— Эх, тяжела же она, правда-то, того и гляди все кишки мне порвет. Чего не вытерпишь ради нашей государыни.
Оболенский посмотрел на раскачивающуюся плиту, на голые ноги боярина. Сейчас его тело казалось неимоверно длинным.
— А теперь, Борис Иванович, глаголь мне подлинную правду, что матушка Елена Васильевна от тебя хотела услышать.
— Да какую же ты от меня, нехристь, правду желаешь услышать?! Что знал, то и поведал.
— Понимаю, боярин, — сочувственно качнул бритой головой князь Иван Овчина, — а только затем я сюда матушкой поставлен, что усомниться должен. Видать, у тебя, боярин, праведные слова в глотке застряли. Эй, мастеровой, — ткнул конюший в одного из братьев, — помоги князю Горбатому, авось, они выпрыгнут наружу.
Палач умело расправил плеть, которая длинной змеей пробежала по комнате, а потом уверенно опустил ее на спину боярина.
— Господи, — только и произнес Борис Иванович.
— Подлинные речи хочу услышать, боярин, говори как есть. А ты, палач, не ленись, почему невниманием князя Горбатого обижаешь? Добавь ему еще десяток ударов.
Треснул чурбан — это заговорил один из братьев:
— Как скажешь, господин.
Хвостатая плеть ложилась на плечи, шею, спину боярина, оставляя после себя тонкие красные следы.
— Как есть правду говорю, — вещал Борис Иванович, полагая, что, если он провисит так еще хоть минуту, позвонки его разойдутся и он рухнет к ногам Овчины-Оболенского грудой поломанных костей.
— А ты пытошные речи пиши, — прикрикнул конюший на дьяка, который без конца отирал перо об остаток седых волос, строптиво торчащих на самом затылке.
— Пишу, батюшка, пишу и слово боюсь пропустить, — уверил служивый и уткнулся лбом в серую бумагу.
— Дурья башка, ты так своим носом все письма расцарапаешь, буковки правильные выводи.
— Стараюсь, батюшка, — заверил дьяк. — Ой стараюсь! — От усердия у него на лбу выступил обильный пот, который грозил соединиться в один ручей и залить каракули.
На столе служивого стояли огромные, мутного стекла песочные часы, частицы отсчитывали отмеренные полчаса, и, когда последняя крупинка песка неслышно упала на дно колбы, Шигона-Поджогин робко заметил:
— Кажись, справился Борис Иванович. Подлинные речи глаголил о Юрии Ивановиче с Шуйским.
— Чего вы, олухи, замерли, — прикрикнул конюший на близнецов. — Веревку ослабьте, да поаккуратнее, а то расшибете боярина.
Скрипнул протяжно блок, и веревка медленно поползла вниз. Гулко стукнула о пол чугунная плита, разбив в крошку махонький голыш, а потом на каменный пол близнецы опустили и самого Бориса Ивановича.
— Ой, господи, так тяжела правда, так тяжела, что едва все кишки не оборвала, — беззлобно пожаловался боярин.
С минуту он лежал на полу распластанный, бесстыдно выставив под чужие глаза срам, а потом пошевелил рукой.
— Ну, чего застыли, — прикрикнул Овчина на палачей, — поддержите боярина под руки. Ты уж, Борис Иванович, не держи на меня зла.
— Бог с тобой, Иван, неужто я не понимаю, дело-то государское, — не без труда вдел боярин руки в рукава сорочки. — Куда же вы мои порты подевали, окаянные, не идти же мне из Пытошной без штанов!
Время после вечерней молитвы всегда было бесталанным. Может, потому, что в полночь оживает всякая худая сила и даже церковные соборы и колокольни наполняются разной нечистью. А по дворцу в это время вообще невозможно ступить даже шаг, чтобы не столкнуться лбом с дворовиком. [42] Самое лучшее, что остается делать в этот час, — лежать на мягкой постели, зарывшись носом в пуховую подушку, и просить сновидений у батюшки-домового.