— Помоги мне сойти, Иван.
Девки попридержали качель, и глаза Елены Глинской оказались вровень с очами конюшего. Он протянул руки, и государыня, словно созревшее яблоко, упала в ладони боярина.
Конюший слегка прижал к себе великую княгиню и почувствовал зной, исходящий от ее сдобного тела.
— Не растерял ты своей силушки, Иван Федорович. А монахиню свою так же крепко обнимал?
— Государыня, лихие люди надумали оговорить меня. Хотят помощи твоей лишить. Разве я отважился бы на такое?
— Может, ты запамятовал, Иван Федорович, так я тебе напомню. Знаешь ли ты некую инокиню Софью? Ту, которая, в народе сказывают, прежде была великой московской княгиней… — Елена Глинская отстранилась от рук конюшего.
— Ах, вот ты о чем, государыня. Я и вправду успел запамятовать об этом грехе. Давненько такое было, Елена Васильевна, ох давненько, и вышло случайно, по нужде моей мужской. Да и стряслось это всего единожды.
— Оставьте нас, девки, — строго распорядилась московская княгиня.
— Государыня, неужно ты думаешь, что я посмел бы променять тебя на старицу?
— Это не самый твой страшный грех, Иван Федорович.
— В чем же ты меня еще обвиняешь, Елена Васильевна?
— Я знаю о том, что ты, боярин, ведал о сыне Соломониды и Василия Ивановича и не сказал мне об этом. А может, ты хочешь, чтобы он на престоле восседал?
— Государыня-матушка, помилосердствуй! За что ж ты меня так?! Ведь Ванюша не только твой сын, но и мой!
— А ты присядь, Иван Федорович, — указала государыня на лавку, на которой сложены были в кучу личины [64] и дудки.
Иван брезгливо отодвинул грешные хари и присел прямо на скоморошье платье.
— Незаслуженно обижаешь ты меня, Елена Васильевна, ведь служу я тебе верой и правдой. Сама знаешь, бесплоден был твой супруг, государыня; а малец этот народился от той моей грешной ночи с Соломонидой. Не хотел я тебе открываться, чтоб душу твою почем зря не бередить. А теперь можешь казнить меня, государыня, но от тебя не отступлюсь.
— Господи, за что же мне эти муки! Люб ты мне, Ваня! — вскричала вдруг княгиня.
Овчина-Оболенский увидел на ее щеках слезы. Сейчас она напоминала обычную молодуху с московских посадов, вот разве что охабень из золотной добротной ткани да шея украшена заморскими каменьями.
Иван Федорович за свою жизнь знавал разных баб: были среди них отзывчивые на доброе слово, встречались такие, что за измену могли подсыпать в питие отравного зелья, но никто его не любил так, как великая княгиня.
— Елена Васильевна, разве я дал хоть единожды повод, чтобы ты усомнилась в моей любви и преданности? Отчего я ненавистен боярам? Оттого, что служу тебе крепче иного цепного пса, что готов разодрать всякого, кто посмеет посягнуть на власть малолетнего Иванушки. Я не могу сказать ему, что он мой сын, но кровь, она чувствует родную душу. Вот потому и привязан он ко мне куда как крепче, чем иное дите к своему отцу. А боярам завидна наша дружба. Оттого они, лукавые, поперек нас с Иванушкой стоят.
— Вижу я, Иван Федорович, как он к тебе тянется. Иной раз всплакну ненароком, а боле ничего не могу поделать. Не скажешь ведь сыну, что это отец его учит из пищалей палить.
Иван Овчина-Оболенский привязался к малолетнему великому князю накрепко. Он учил его ездить верхом на лошадях, стрелять из лука и драть волосья неразумным холопам. И даже лазил вместе с московским государем на высокие липы разорять грачиные гнезда. Взамен от Ивана Васильевича князь получал немереную мальчишескую любовь.
Государь рос на глазах. Лицо его теряло былую округлость и понемногу вытягивалось, и конюший порой со страхом наблюдал за тем, как весь облик великого московского князя все более принимал его черты.
В этом возрасте Овчина был так же долговяз и длиннорук, с такими же запавшими огромными серыми глазищами.
— И не говори, государыня. Пусть это навечно останется нашей тайной.
Улыбнулась великая княгиня:
— Разве эту тайну убережешь, Ванюша? Великий московский князь даже ходит так, как ты. С терема я вчера за ним смотрела, и даже боязно сделалось, как вы похожи. Неужно ты думаешь, что никто не примечает этого?
— Примечают, а только в глаза молвить не посмеют. За такое и языка можно лишиться. Простила ли ты меня, государыня?
— Разве я могу на тебя сердиться, любимый ты мой! Нет у меня на свете никого, кроме тебя и нашего сына. Это ты меня прости, Ванюша. Обижала я тебя понапрасну, корила почем зря, а все из-за того, что ревностью исходила. А как узнала, что ты с Соломонидой сошелся, так совсем белый свет не мил сделался.
Иван Овчина осушил поцелуями лико государыни. Запершило в горле у конюшего, будто ядреного рассолу испил.
— Люба ты мне, Елена. Я до тебя никогда такой сладости не испытывал. Порой едва вечера дождаться могу, чтобы к тебе в покои заявиться. А ведь я не юнец, Елена Васильевна.
Иван Овчина широкой ладонью расправил на платье государыни складку. Нежным получилось это прикосновение. Так заботливый хозяин поглаживает ласковую кошку, а та в благодарность перебирается к нему на колени.
Великая княгиня неожиданно поднялась и локтем смахнула со скамьи личину. Образина упала с громким стуком на пол, показав Ивану надсмехающуюся оскаленную пасть.
— Ступай, Иван Федорович, к себе. Нужда будет, призову.
Наклонил голову Овчина-Оболенский и молвил покорно:
— Слушаюсь, государыня.
— Ты вот что, Аграфена! Как будешь в спальных покоях государыни, сыпанешь ей вот этого порошка, — Василий Васильевич бережно развернул тряпицу. — Да рожу-то свою сюда не суй! Как вдохнешь этого зелья, так потом тебя на погост придется нести.
— Дядя Василий, родненький, да как же я могу! — перепугалась Аграфена.
— А вот так! — прикрикнул боярин на племянницу. — Хочешь, чтобы великая княгиня нас головы лишила? Ежели она дядьку своего родного уморила да государева брата повелела живота лишить, то нас сгубить для нее просто в радость будет. Али не так, племянница? Ты на меня гадюкой не смотри, Аграфена, не забывай, что я тебе вместо отца. А он, покойный, повелел слушать меня во всем. И ежели не моя забота, так тебе во дворце бы и не бывать. Я тебя к великой княгине определил, челом за тебя бил.
Аграфена всхлипнула:
— Как же я отважусь на такое, дядя Василий?
Девичьи руки бережно завязали порошок в узорчатую тряпицу.
— Даже святое дело без греха не бывает. Зато потом вольготнее задышится. Мы, Шуйские, всегда ближе всех к престолу сидели и сейчас этого места никому не отдадим.
Князь Василий, после того как почил его батюшка, сделался старейшим в роду Шуйских, и уважение, которым некогда пользовался его покойный родитель, теперь, не растеряв даже крох, досталось его могучему отпрыску.