И сорвался колокол не с какой-нибудь малой посадской церквушки, хотя и это великая беда, а со звонницы Архангельского собора, главной церкви столицы. А это было дурным предзнаменованием вдвойне. Значит, лихо заявится и на царский двор.
— Колокол как упал, так земля содрогнулась, — продолжал перепуганный гонец, потрясенный переменой в государе. — А избенки, стоявшие за двором, порушились. Яма получалась такая, что и пяток телег в ней поместится вместе с лошадьми.
— Колокол цел? — спросил государь.
— Целехонек колокол, не раскололся! — поспешил сообщить радостную весть посыльный.
— Едем! Немедленно в Москву! — развернул Иван Васильевич жеребца. — Упавший колокол хочу посмотреть!
Двор в один миг опустел. Псковичи, все еще не веря в освобождение, бестолково стояли у крыльца, пока хозяин гостиного двора не прикрикнул строго:
— Чего застыли истуканами?! Быстрее со двора уходите! А то не ровен час царь вернуться надумает! Вот тогда и вспомнит про вас!
Псковичи спохватились: надели портки, понатягивали рубахи и, скрываясь от чужого взгляда, вышли со двора.
Яма, пробитая колоколом, и впрямь оказалась большой. При падении язык колокола взрыхлил землю, зацепив, словно лопатой, острыми краями песок. Со всей округи сбежались мальчишки, которые без страха спускались в яму и орали в пустоту темного зева, тем самым вызывая у сплава меди и серебра легкую звенящую дрожь. Колокол своим звучанием наполнял яму, одаривая безумной радостью шальных отроков. Мужики стояли поодаль, поснимав шапки. Так обычно прощаются с покойниками: и разговаривать боязно в голос, а только иной раз шепнешь соседу словечко и опять умолкнешь. Бабы и вовсе боялись подходить и, прикрыв лицо платками, спешили дальше.
— Расступись! Кому сказано, расступись! Царь Иван Васильевич идет!
Мужики разомкнулись. Действительно, через толпу шел царь.
Иван остановился у самого края ямы. Колокол лежал на медном боку, будто он устал и прилег отдохнуть. Вот сейчас отлежится чуток, взберется на самый верх колокольни и будет звонить, как и прежде, голосисто.
Однако проходила минута за минутой, а колокол так и лежал, не в силах даже пошевелиться. А может, он умер? Кто-то из мальчишек ударил металлическим прутом по гладкой поверхности, и колокол пробудился от спячки, заговорив медным басом.
— Живой, — утер слезу государь. — Может, беда стороной пройдет?
Иван Васильевич потянулся к шапке, но раздумал — негоже царю перед смердами неприкрытым стоять.
— Чтобы завтра колокол звонил, как и прежде, — распорядился он. — Если он меня на утреню не разбудит, — строго глянул юный царь на боярина Большого приказа, — с Думы в шею прогоню!
— Сделаю, государь, как велишь, — согнулся почтенный Иван Челяднин, показывая государю огромную плешь.
Челяднин вдруг почувствовал, как обильный пот покрыл спину, шею, стало невыносимо жарко, и он распахнул тесный кафтан.
В свое время служил он батюшке Ивана, покойному Василию Ивановичу, так печали не ведал. И матушка с боярами была ласкова, преданность ценила, а у этого утром в любимцах ходишь, а вечером уже опальный.
Едва государь ушел, как со слобод приволокли мужиков и повелели откапывать колокол, освобождая его от крепкого плена. Землица не хотела выпускать добычу, и поэтому лопаты без конца вязли в глине, ломались черенки и гнулась сталь.
Челяднин в распущенном кафтане испуганным тетеревом бегал по краю ямы, злым и ласковым словом просил поторопиться, и крестьяне, набивая руки, все глубже врезались в грунт, освобождая колокол от полона. А когда он наконец чуток качнулся, словно пробуя силы для дальнейшего движения наверх, мужики завязали ушко канатами и на размеренное «Раз… два… взяли» поволокли многопудовую громадину к самому небу.
Утром государя разбудил размеренный звон, в котором Иван Васильевич узнал Ревун — главный колокол Архангельского собора. Его узорчатая медь никогда так не пела, как этим утром: проникновенно, задушевно. Колокол вместе с пономарем радовался быстрому освобождению и звал молиться. Настроение у государя было праздничное, он глянул через оконце и увидел, как караульщики, безмятежно задрав головы, созерцали пономаря, который налегал всем телом на толстый канат. По всему было видно, что занятие это ему по душе, звонарь наслаждался музыкой, вкладывая в каждый удар всю силу. А следом за Ревуном на радостях зазвонили колокола поменьше: с Чудова монастыря — Малиновый, с Благовещенского собора — Малыш.
Иван заслушался колокольной музыкой, которая враз отогнала печаль, и, хмыкнув себе под нос, произнес:
— Справился, значит, Челяднин.
День обещался быть удачным, и Иван решил встретить его весело. Анастасия Романовна просила сделать двоюродного брата окольничим. Иван Васильевич усмехнулся, вспомнив о том, что он приготовил сюрприз всем Захарьиным. А сейчас самое время, чтобы научить пономаря звонить так, как следовало бы. Видать, малой еще, не обучен.
Иван Васильевич обладал сильным голосом, а когда по малолетству, забавы ради, случалось петь на клиросе, [43] то он поражал певчих и дьяконов своей музыкальностью. А однажды митрополит Макарий, обычно скуповатый на ласковое слово, не то в шутку, не то всерьез обронил:
— Эх, хороший певчий из тебя, Ванюша, получился бы! Да вот чином не вышел. Государем уродился. Вижу, как ты петь любишь и «Аллилуйю» лучше любого певчего протянешь. Голосище у тебя такой, что только в церкви служить.
Иван и сам чувствовал, что церковное песнопение ему дается на удивление легко, и там, где певчие фальшивят, царь легко схватывает нужную интонацию. Красуясь своей способностью перед челядью, он с удовольствием учил певчих вытягивать нужный лад.
Десятилетним отроком, шастая без присмотра по двору, царь сошелся со старым, известным на всю Москву пономарем, который кожей пальцев чувствовал сплав меди и серебра, дивно певший под его умелыми руками. Он-то и научил малолетнего Ивана Васильевича звонить так, что от великой радости распирало грудь, и вряд ли находился равнодушный, слышавший столь чудное звучание. И сейчас, потешая челядь и бояр, Иван взбирался иной раз на колокольню и ошалело, подобно безродному отроку, бил в колокола.
Пономарь обомлел, когда увидел царя, поднимающегося по лестнице. Сейчас Иван не выделялся среди прочих — на нем обычная монашеская ряса, клобук, [44] натянутый на самые глаза. Только уверенная царственная поступь и величественная стать отличали его.
— Батюшка, — посмел прервать колокольный звон пономарь. — Честь для меня какая великая! Неужели сам звонить будешь?
— Буду, — отозвался царь, — ты сойди вниз и слушай, как в колокола бить пристало.