– Не помню, - сознался Кокотов.
– Ну, не важно. Инна принадлежала к той особенной, редкой породе женщин, которые в ложесна свои допускают многих, но в сердце лишь одного! Так они и жили: он числился в Театре киноактера, но ошивался обычно в ресторане Дома кино. Она работала в Останкине, став постепенно довольно влиятельной теледамой: высокое вещательное начальство часто приглашало ее к себе в кабинет и подолгу беседовало, строго предупредив секретаршу: никого не пускать и ни с кем не соединять. А Гриша в долгих паузах между короткими ролями сидел за своим любимым ресторанным столиком, почти у входа, и наслаждался жизнью. Кстати, особых расходов это не требовало, достаточно было заказать двести водки, легкую закуску и ждать. Ведь каждый день кто-то отмечал что-нибудь радостное: запуск картины, окончание съемок или монтажного периода, успешную приемку на худсовете, премьеру, получение премии или «заслуженного», юбилей, наконец. Случались и скорбные застолья: поминки, угрюмая пьянка по поводу провала на худсовете, «заруба» сценария, неудачи на кинопробах… Да мало ли!
А поскольку Гриша предусмотрительно сидел при дверях, он первым и попадал в этот радостный или печальный пьяный вихрь. Бражничать ему приходилось и с народными артистами, и с великими режиссерами… Даже Андрей Тарковский однажды пожаловался Пургачу, когда поэтотец Арсений Александрович устроил ему выволочку за «Андрея Рублева». Ведь татары у него там сидят не на степных низкорослых лошадках, как положено, а чуть ли не на орловских рысаках. «Не понимают они все настоящего искусства!»- горевал создатель «Соляриса». - «Не понимают!» - соглашался Гриша, подливал гению водочки и, чтобы отвлечь его от грустных мыслей, рассказывал последние интимно-творческие новости Мосфильма.
Он, кстати, знал все сплетни, слухи, свежие анекдоты, пикантные подробности жизни актрис. Ведь не каждый мужчина после шестисот граммов умеет хранить тайны своих побед, добытых во время съемочной экспедиции в гостиничном номере или после фестивального банкета прямо в «жигулях». А Гриша обладал удивительной особенностью: сколько бы ни выпил, он запоминал все, что говорилось за столом. Сейчас об этой, так сказать, постельной стороне искусства пишут эссе и книги. А тогда только у Гриши и можно было узнать о том, что, например, знаменитая советская актриса с глазами партийной весталки и депутатским значком на лацкане никогда не ложится в постель вдвоем, а только втроем. Даже вчетвером…
Умер Пургач в конце советской власти от цирроза печени, слегка не дожив до пятидесяти лет. Похороны оказались на удивленье многолюдными: все ведь знали усопшего по застольному общению и любили. Должен заметить: пьяное, пусть и кратковременное братство оставляет в душе некий счастливый, не заживающий гнойничок. И оставляет навсегда. Хоронить пришли народные, заслуженные, лауреаты, секретари, даже некоторые герои социалистического труда, у которых тоже бывали загулы, а покойник оказывался всегда тут как тут - за столиком у дверей. Инна, одетая в строгое, но очень дорогое черное платье, стоя у гроба, принимала соболезнования со скорбным достоинством. Ее лицо было бесстрастно, а неподвижные глаза наполнены слезами. Со всеми пришедшими она обращалась неутешно ровно. И только мужчинам, с которыми у нее прежде случалось, вдова чуть сильнее, нежели остальным, пожимала соболезнующую руку.
Траурный митинг снимала камера, выцыганенная Инной в порядке исключения у дружественного останкинского начальства. Выступавшие оказались в сложном положении: сказать перед раскрытым гробом о том, что усопший прожил свою забубённую жизнь в веселом пьянстве и застольном трепачестве, было неловко. Вообще сам жанр надмогильного слова предполагает некий возвышенный вымысел, фантазию о том, какой бы идеальной личностью мог стать окоченевший жмурик при ином стечении судьбоносных обстоятельств… Вы не находите, Андрей Львович?
– Да-да… - согласился Кокотов. - Наверное, говоря лестное прощальное слово умершему, живой человек в душе надеется, что так же снисходительны будут и к нему, когда он… Ну, вы понимаете! В детстве я мечтал поймать жука-оленя. Знаете, такой огромный, с рогами…
– Не знаю, но догадываюсь.
– А у нас в комнате водились только тараканы. Но когда я хоронил большого черного таракана в спичечном коробке, я величал его жуком-оленем! Понимаете?
– Конечно! Мне нравится ход ваших мыслей! - молвил Жарынин, внимательно глядя на соавтора. Затем, раскурив погасшую трубку, режиссер продолжил повествование. -…Первым покойного «жуком-оленем», как вы выразились, коллега, назвал знаменитый режиссер Галлов, некогда с треском выгнавший Пургача с роли за полную творческую невменяемость. Он говорил про талант, трагически не реализованный в силу «общеизвестных обстоятельств», имея в виду, конечно, алкоголизм как стиль жизни. Но следом выступил популярный комик Желдобин, подавший к тому времени документы для выезда на историческую родину. Голосом умирающего Меркуцио он едко упрекнул благополучного Галлова, не взявшего его, комика, - по понятным причинам - в свой новый фильм. Но упрекнул, конечно, не за отказ ему, Желдобину, а за то, что режиссер когда-то непоправимо недооценил умершего Гришу. И совершил огромную ошибку, ведь речь идет не просто о таланте - о большом таланте! И не надо, не надо лукавить, возвысил свой голос Желдобин, погубили Гришу Пургача не «общеизвестные», а «общественные» обстоятельства! Конечно, ожидая разрешения на отъезд и опасаясь мести компетентных органов, комик не произнес: «Советская власть». Но все и так поняли его правильно.
Градус, как во время правильных застолий, которые так любил усопший, поднял скандальный кинокритик Берлогов, в последнее время особенно часто навещавший Инку (за него она вскоре и вышла замуж). Он закричал, делая по привычке приятное вдове, что речь идет не о таланте, и даже не о большом таланте, а о гении, губительно и преступно невостребованном временем… Все остальные выступавшие, в зависимости от чувства меры, разделились на тех, кто полагал преставившегося большим талантом, и тех, кто считал его безусловным гением, уснувшим вечным сном. А режиссера Галлова, назвавшего Пургача просто талантом, молчаливо заклеймили цепным псом режима и не подавали руки до самой его смерти.
Бедного же гения отвезли на Востряковское кладбище и зарыли неподалеку от могилы Изольды Язвицкой, потом долго сотрясали Дом кино такими поминками, что Гришина душа, витая над пьющими собратьями, надо полагать, была глубоко удовлетворена размахом и неисчерпаемостью тризны. Кстати, возле траурного портрета Пургача по русскому обычаю поставили рюмку водки, накрытую ломтиком черного хлеба. Так вот, водка из рюмки куда-то постоянно исчезала, поэтому приходилось доливать. Во время поминок, тоже на камеру, много и горячо говорили об ушедшем друге. С каждой выпитой рюмкой масштаб утраты все крупнел, и до каких космогонических объемов возрос бы в конце концов - трудно сказать, но в 24.00 ресторан закрылся.
Конечно, похоронно-поминальный гиперболизм на этом бы иссяк, если бы не Инна. Она с помощью буйного кинокритика Берлогова переработала надгробные речи и спичи друзей в статьи, каковые, пользуясь своими телевизнойными связями, и предложила в некоторые периодические издания. Там сочли, что статьи несколько восторженно-коротковаты и обратились к авторам с просьбой расширить их, разнообразив примерами из творческой жизни. Давно протрезвевшие и отошедшие от ритуального восторга друзья опешили и начали отнекиваться, ссылаясь на занятость. Но нет, шалишь: во-первых, все их хмельные гиперболы записывались на пленку - не отопрешься, а во-вторых, почти каждый был обязан Инне хотя бы одним памятным семяизвержением. И друзья, подумав, благородно покорились. Впоследствии все эти статьи и воспоминания составили книгу «Я шел к вам, люди!», выпущенную издательством «Лесная промышленность», куда на работу перешел один из останкинских руководителей.