Козленок в молоке | Страница: 1

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда моя книга «Козленок в молоке» увидела свет, я получил множество писем, в которых было немало разных вопросов. Но, по сути, всех читателей интересовало примерно одно и то же. А именно:

Как я решился сочинить «литературный роман»?

Что я имел в виду, давая роману такое странное название – «Козленок в молоке»?

Каких реальных литераторов я «спрятал» под фамилиями персонажей романа?

И правда ли, что я был избит в Доме литераторов группой взбешенных персонажей романа?

Поскольку на письма всех читателей я, к сожалению, ответить не в состоянии, мне и пришла в голову идея написать это предисловие к очередному переизданию романа, который, к моему немалому удивлению, стал бестселлером, хотя в нем никого не убивают, а эротические сцены хоть и имеются, но всего-навсего в количестве, необходимом для раскрытия внутреннего мира героев. Кстати, некоторые эротические сцены, изъятые в прежних изданиях, на сей раз я восстановил…

Прежде всего отвечу на последний вопрос. Нет, никакому насилию со стороны прототипов я не подвергался ни в стенах писательского клуба, ни в каком-либо ином месте. В противном случае, дорогие читатели, вы бы не держали сейчас перед собой это предисловие. И объясняется это отнюдь не смягчением литературных нравов (они жестоки как никогда), а тем, что в творчестве я исповедую принцип «придуманной правды». Все мои герои вполне могли существовать, они даже порой напоминают существующих деятелей отечественной словесности, более того, история, с ними приключившаяся, вполне могла произойти, но на самом деле таких людей никогда не было и подобные события никогда не имели места в истории российской литературы.

Всеми силами я старался удержать будущих читателей романа от ложных идентификаций. Например, менестрель-шестидесятник Перелыгин, исполняющий свои стихи под виолончель, в первоначальном варианте носил фамилию «Пыльношлемов», но поскольку это сразу ассоциировалось у вдумчивого читателя со знаменитыми строчками Б. Окуджавы про «комиссаров в пыльных шлемах», я избежал недоразумения, отдав эту фамилию эпизодическому персонажу. И проблема ошибочного узнавания была исчерпана, ведь каждый знает, что сам Окуджава исполнял свои стихи под гитару, а не под виолончель, каковая хоть и стала мощным орудием демократии, но в руках совершенно иного мастера культуры.

Попадается в письмах и такой вопрос: имеют ли встречающиеся на страницах романа поэты-контекстуалисты отношение к реальным поэтам-концептуалистам? Но ведь достаточно сравнить приведенные мной в тексте образчики контекстуальной поэзии с образцами широко публикуемой ныне концептуальной поэзии, чтобы самим без труда на этот вопрос и ответить. Но раз уж зашла речь о стихах, могу сообщить, что первоначально все события романа должны были происходить в чисто поэтической среде, а называться он должен был так: «Мастер лирической концовки». Впрочем, когда десять лет назад этот сюжет пришел мне в голову, он тянул максимум на большой рассказ, работу над которым я все откладывал и откладывал.

Честно говоря, каждый писатель чем-то похож на огуречную лиану, покрытую множеством цветков, большинство из которых так никогда и не будут оплодотворены пчелиным трудолюбием литератора и не вырастут до размеров полноценного художественного зеленца. Возможно, именно такая участь ждала и сюжет про мастера лирической концовки, если б не одно обстоятельство. Много лет назад во время вечерних прогулок вдоль знаменитого Орехово-Борисовского оврага я рассказал этот сюжет своему другу Геннадию Игнатову. И всякий раз после этого, когда я начинал томиться в рассуждении, чего бы написать, он мне с пневматическим упорством указывал на этот полузабытый сюжет. «А что?!» – однажды подумал я, и через полтора года сюжет для большого рассказа превратился в роман, по нашим ленивым временам тоже довольно большой. Так что, пользуясь случаем, хочу поблагодарить своего давнего товарища за плодотворную настойчивость!

Но, по большому счету, писатель – всего лишь карандаш, которым эпоха выводит необходимые ей слова. Ты можешь ощущать себя охренительным демиургом, замыкаться в замок из слоновой и даже мамонтовой кости, но именно эпоха «затачивает» тебя, условно говоря, с красного или синего конца и, помусолив, утыкает в чистый лист бумаги. Твоя задача – не сломаться под ее нажимом.

Позвольте, можете спросить вы, при чем же здесь описанная в романе нереальная ситуация, когда человек, не сочинивший ни единой строчки, человек, весь литературный багаж которого заключается в папке с чистыми листами бумаги, при помощи откровенно плутовских ухищрений становится всемирно известным писателем? А вы оглянитесь вокруг, отвечу я. Разве мало в советской и постсоветской литературе писателей, чьи имена известны всем, но чьи книги, или, как теперь принято выражаться, тексты мы с вами никогда не читали, а если и пытались, то очень быстро уперлись в дилемму: или это – галиматья, или мы с вами ни черта не смыслим в литературе.

Существует два основополагающих принципа взаимоотношений между (употребляя птичий язык современного литературоведения) отправителем коммуниката и реципиентом, то есть, попросту говоря, между автором и читателем. Первый принцип: «Читатель всегда прав». Доведенный до крайности, он оборачивается так называемым бульварным чтивом: «Тихо застонав, она ослабла в его крепких загорелых руках и через мгновение почувствовала внутри себя что-то большое и твердое…» Второй принцип: «Писатель всегда прав». Доведенный до крайности, он оборачивается этой самой папкой с чистой бумагой. Ибо писатель, которого невозможно прочесть, в сущности, мало чем отличается от писателя, которого нельзя прочесть вследствие «ненаписанности» текста. Мы живем в эпоху литературных репутаций, нахально пытающихся заместить собой собственно литературу.

Впрочем, эта постмодернистская реальность легко распространяется и на другие сферы нашей жизни. Мы слушаем певцов, лишенных голоса и даже слуха. Нашу жизнь определяют политики, за всю свою деятельность не принявшие ни одного верного решения. А консультируют их ученые, не замеченные ни в одном сколько-нибудь серьезном исследовании. Мы с вами страдаем от реформ, даже не понимая, в чем они заключаются, а не понимаем мы этого в основном благодаря подробным телевизионным политкомментариям. Современное телевидение, как справедливо сказано, – это изобретение, позволяющее заходить к нам в спальню тем людям, которых мы не пустили б даже на порог своего дома. А как вам нравятся «властители дум», утонченная творческая интеллигенция, старательно выполняющая функции козла-провокатора, ведущего покорное стадо на заклание?

И так ли уж в этой ситуации фантастична история выгнанного со стройки Витька Акашина, которого два приятеля во исполнение заключенного в нетрезвом виде пари «заделали» всемирно известным писателем? Кстати, в некоторых письмах меня упрекали в неоригинальности этого сюжета, ссылаясь, в частности, на известную повесть А. Аверченко. Но, конечно, правильнее всего сослаться на пресловутую интертекстуальность, которую задолго до постструктуралистов открыл русский народ, обмолвившись поговоркой: «Плоха песня, непохожая ни на какую другую песню!» И действительно, оригинальные сюжеты, как известно, можно по пальцам сосчитать, а избранная мной коллизия и вообще бродит по мировой литературе давным-давно. Собственно, даже «Ревизор» о том же: «Есть другой „Юрий Милославский“. Так тот уж мой…» Но с гоголевских времен ситуация значительно переменилась как в жизни, так и в литературе. Что я имею в виду? А вот что. Представьте себе, будто «приехавшим по именному повелению чиновником из Петербурга», настоящим ревизором, оказывается все тот же Иван Александрович Хлестаков! Представили? Не правда ли, очень современно?