Вот и все, конец истории. Я стою, смотрю вслед удаляющемуся автомобилю и качаю головой.
– Поехали, док! – кричит Родион.
– Куда?
– Домой. Закатим пирушку, обмоем.
– А Трупака куда?
– Сдадим по пути в камеру хранения.
– Поехали…
Обмыл я это дело, надо сказать, основательно. Родион выдал мне бутылку бомбейского рома – бурого, остро-пряного, и крепкого, как пойло капитана Флинта. Такие вот мне выпали премиальные. Никто не препятствовал употреблению алкоголя. Женя, Родион и Мулькин дружно пили вместе со мной – само собой, не ром, а минералку и апельсиновый сок. При этом поглядывали на меня со нисхождением: вот, мол, глупый человечек, травит себя ужасной гадостью, и не понимает, насколько это вредно. Я думал, что уговорю всю бутылку, никак не мог расслабиться и придти в себя, но двести граммов свалили меня с ног лучше, чем горсть снотворных таблеток. Я поплыл, меня под ручки отвели в постель и положили отдыхать.
Проснулся на следующий день, часов в одиннадцать утра. Основательно выспался, и чувствовал себя на удивление бодро, только вот есть хотелось до смерти. Жени рядом не было, и снова я испугался: а вдруг и не будет больше, вдруг отправили ее на какое-нибудь новое сверхважное, суперсекретное задание, а я не оправдал доверия, и вытурят меня обратно в обычную жизнь, пожизненно, без права свиданий и переписки.
Родион пугал меня своей брутальностью и все же я относился к нему с уважением, и с интересом, и даже некоторой завистью – попробуйте не позавидовать такому. Мулькин нравился мне безусловно; несмотря на специфическую манеру выражаться и наркоманскую наружность, не читалось в нем ничего подлого, и глаза его, умные и добрые, с лихвой компенсировали недостатки внешности – скорее криминальной, чем плебейской. Про Женю говорить не будем, и так понятно, насколько я любил ее. Рафиса я видел недолго, но не мог предъявить к нему ни малейших претензий – он походил на хорошего человека гораздо более, чем на плохого. Выходило так, что все мне нравились встреченные в жизни подлизы. Да что там нравились, порождали откровенное желание подружиться. Даже Родион, вначале вызывавший отторжение, в полпрыжка преодолел моральный барьер и широко, по-барски расположился в моей душе, заняв в ней на удивление обширную территорию.
Я человек вполне обаятельный. Обаятельный автоматически, иногда даже лишку – не хвастаюсь, просто констатирую факт. Скажу больше: я страдаю от непроизвольного обаяния. Число людей, которые хотят со мною подружиться и пообщаться, во много раз превышает личные мои потребности. Интеллигентный человек с хорошо подвешенным языком, в то же время достаточно повидавший в жизни, создает у окружающих людей иллюзию, что ничего не стоит усадить его с собой за стол, напоить и втянуть в многочасовой разговор. А потом начинаются обиды. Человек (то есть я) вдруг оказывается практически непьющим, и неприлично мало едящим, и немногословным, и даже нервным. Он (я) то и дело бегает в туалет, чтобы хоть на короткий миг насладиться отсутствием чужих слов, и трет лоб, и утомленно закрывает пальцами глаза, и отчаянно мечтает сбежать, оказаться дома в любимой непроницаемой тишине, молча почитать книжку, лежа на диване, почти не шевелясь, потому что устал двигаться, и наконец заснуть, и увидеть хороший сон.
Сейчас роли переменились. Я сам оказался в роли надоеды, изо всех сил подлизываясь к подлизам. Они стали нужны мне больше, чем я им. Такой статус был для меня непривычен, почти непереносим. Я предпочел бы остаться в роли всеобщего любимца, холодно отталкивая надоедливых прилипал… но вот сам, раз за разом, задавал подлизам вопросы, лез в их тайную жизнь, и злился, обижался до детских слез, когда меня посылали подальше, объясняя, что не дорос еще.
В тот момент, лежа на кровати в одиночестве, я спросил себя: чего ты хочешь, Дима? Может быть, все дело в том, что ты не определился, и всячески избегаешь определенности? А ведь выбор, который ты имеешь, прост, как двоичный код.
Вариант первый: ты по-прежнему ставишь свою личность на высшее место в мире, все остальное вторично по отношению к тебе, доктору врачу Бешенцеву – даже Женя. Все остальное – лишь разновидность иллюзии, причудившаяся тебе в процессе сна, или бодрствования… какая, в сущности, разница? И ты можешь дальше тешить свое эго, и быть одиночкой всегда, даже любя Женю. И тогда тебя благополучно вышибут из масонского сообщества подлиз, дадут прощального пинка, и можешь забыть о неприятном навсегда. Проблемы подлиз да останутся с подлизами, аминь, говорю я. Найти новую девочку, подходящую твоим педофильским запросам, найти самую красивую девочку в этом городе, и целовать ее, и гладить, и заниматься с ней любовью, и делать вид, что любишь, даже жениться на ней, и не забывать всю жизнь ни на минуту, что задушил настоящую любовь собственными руками, задавил холодно и расчетливо, как ядовитую гадину. Возможно ли такое? Наверное, возможно, если отнесешься к душей своей, как ко врагу своему, отмолотишь ее молотком как отбивную и изжаришь в сухарях, дабы убить окончательно…
Боже, за что мне такое? Почему никогда не получается так, как хочется? Почему этот мир ненавидит меня? В чем я виноват, почему не заслужил должного? Боже милостивый, да святится имя твое во веки веков! Прояви ко мне хоть каплю жалости, чего тебе стоит?
Вариант второй: поднять лапки и отдаться подлизам, стать их слугою, одним из преданных слуг их. Понятно, что, несмотря на гонения, фрагранты мнят себя новыми людьми, высшими существами, стоящими над обычными человечками – жалкими и примитивными. Поклясться в лояльности, облобызать туфлю их Папы, стать лояльным по-настоящему – и душой, и телом. И тогда воздастся тебе. Получишь право видеть королеву свою Евгению каждый день, или почти каждый, быть любимым ее пажем, спать с ней, доставлять ей телесные удовольствия, даже оберегать ее (ведь пажи не только прислуживают, но и оберегают королев ценою собственной жизни, собственной свободы, никто не отнимал у них этих обязанностей). И никогда не стать настоящим подлизой, не войти в круг избранных.
Хотел ли я сам стать подлизой? Если честно – не отказался бы. Это решило бы многие проблемы, потому что вместе с изменением биохимических процессов, наверное, изменилось бы и сознание, я утерял бы свой гипертрофированный индивидуализм. «Они насекомые», – сказал о фрагрантах Трупак. А если так, то Ганс – их матка. Отношение подлиз к Гансу – такое же, как у муравьев к матке-царице. Можно не думать о том, правильны его приказы или нет: он приказал, и значит, нужно делать именно так. Матка всегда права.
Только этот путь был для меня отрезан. Потому что профессор умер, и лекарства, делающего фрагрантом, больше не существовало.
Я опоздал. Я не мог стать подлизой, мог стать только слугой.
Люди-муравьи… Само по себе это предполагает что-то недостойное, примитивное. В конце концов, кто такие мураши – мелкие суетливые твари, беготню коих мы не замечаем под ногами. Но что будет, если муравьи приобретут интеллект? Кем они тогда могут стать? И что будет, если люди уподобятся муравьям, добавив к своему интеллекту язык запахов, а к общественной иерархии – подчинение, основанное на подсознании?