Заканчивая работу, он понял, что кто–то вошел, встал за его спиной и наблюдает. Он повернулся — это был Джим Фергюссон, его наниматель. Фергюссон ничего не говорил, просто стоял со странным выражением лица, засунув руки в карманы.
— Готово, — нервно сказал Хоппи.
— Дай–ка посмотреть, — сказал Фергюссон. Он взял проигрыватель и поднес его поближе к лампе.
Видел ли он? — гадал Хоппи. Понял ли он? И если понял — что он думает? Возражает он, не возражает — или просто испуган?
Молчание продолжалось, пока Фергюссон проверял проигрыватель.
— Где ты взял новую пружину? — вдруг спросил он.
— Нашел на верстаке, — не моргнув глазом ответил Хоппи.
Все обошлось. Фергюссон если и видел что–то, то ничего не понял. Фокомелус расслабился и почувствовал ликование, полное удовольствие вместо тревоги; он улыбнулся мастерам и оглянулся вокруг в поисках нового задания.
Фергюссон спросил:
— Ты нервничаешь, если за тобой наблюдают?
— Нет, — сказал Хоппи, — люди могут пялиться на меня сколько душе угодно. Я знаю, что я — другой. На меня пялятся с тех пор, как я родился.
— Я имею в виду, когда ты работаешь?
— Нет, — снова сказал Хоппи, и его голос звучал громко, может быть, слишком громко. — Прежде чем у меня появилась коляска, — сказал он, — прежде чем правительство обеспечило меня хоть чем–то, мой папаша обычно таскал меня на спине в одеяле. Как рюкзак. Как индианка — ребенка.
Он застенчиво рассмеялся.
— Понятно, — сказал Фергюссон.
— Так было в Сономе, — продолжал Хоппи, — где я вырос. У нас были овцы. Однажды баран боднул меня, и я полетел в воздух. Как мяч.
Он снова засмеялся; оба мастера молча смотрели на него, прервав работу.
— Держу пари, — сказал один из них после паузы, — что ты приземлился и покатился.
— Да, — подтвердил Хоппи, смеясь. Сейчас они все смеялись: и Фергюссон, и мастера; они представили, как это было: семилетний Хоппи Харрингтон, без рук и ног, только голова и туловище, катится по земле, вопя от испуга и боли. Это выглядело смешно, Хоппи знал и рассказывал так, чтобы было смешно; он заставил их смеяться.
— Теперь–то ты лучше вооружен, — сказал Фергюссон, имея в виду коляску.
— О да, — ответил Хоппи, — и я разрабатываю новую, моей собственной конструкции, сплошная электроника. Я столько читал об управлении непосредственно из мозга, так делают в Швейцарии и Германии. Ты связан прямо с двигательными центрами мозга, так что нет запаздывания, ты можешь двигаться даже быстрее, чем… обычная физиологическая конструкция. — Он чуть не сказал «чем человек». — Через пару лет я усовершенствую коляску, — продолжал фок, — и это будет шагом вперед даже по сравнению со швейцарской моделью. И тогда я смогу выбросить этот правительственный хлам.
Фергюссон торжественно провозгласил:
— Я восхищен твоим мужеством.
Смеясь, Хоппи сказал с запинкой:
— С–спасибо, мистер Фергюссон.
Один из мастеров подал ему ЧМ–тюнер.
— Он дрейфует. Глянь–ка — что можно подрегулировать.
— Ладно, — сказал Хоппи, беря блок металлическими экстензорами. — Я уверен, что у меня получится. Я много раз пробовал дома. У меня есть опыт.
Такую работу он считал самой легкой; ему даже не надо было особо сосредотачиваться на блоке. Как будто ее придумали специально, чтобы показать его возможности.
Взглянув на календарь, висевший на стене в кухне, Бонни Келлер вспомнила, что сегодня ее друг Бруно Блутгельд должен был отправиться к психиатру доктору Стокстиллу в Беркли. Видимо, он уже провел час со Стокстиллом, получил первый сеанс терапии и ушел. Сейчас он, без сомнения, едет назад в Ливермор в свой офис, находящийся в Радиационной лаборатории — той самой, из которой Бонни ушла несколько лет назад из–за своей беременности. Там, в 1975–м, она и познакомилась с Бруно Блутгельдом. Сейчас ей был 31 год, она жила в Вест–Марине, ее муж Джордж стал вице–президентом школьного совета, и она была очень счастлива.
Она продолжала ходить на сеансы психоанализа — раз в неделю вместо трех, как раньше, — и во многих отношениях она понимала себя, свои подсознательные импульсы и паратактические систематические искажения реальности. Психоанализ в течение шести лет сделал для нее большое дело, но полностью она не вылечилась. На самом деле возможности вылечиться не существовало; сама жизнь была болезнью, и постоянное развитие (вернее, явно увеличивающаяся адаптация) должно было либо продолжаться, либо привести к психическому застою.
Она вовсе не собиралась впадать в застой. Прямо сейчас она читала «Закат Европы» на немецком; она уже прочла 50 страниц, и они того стоили. А кто еще из тех, кого она знала, читал эту книгу хотя бы по–английски?
Ее интерес к немецкой культуре, литературе и философии возник несколько лет назад под влиянием знакомства с доктором Блутгельдом. Хотя она три года учила немецкий в колледже, он не пригодился ей в ее взрослой жизни, как и многое другое, что она тогда тщательно изучала. Это откладывалось в подсознании, пока она заканчивала колледж и поступала на работу. Магнетическое присутствие Блутгельда оживило и расширило многие ее академические интересы — любовь к музыке и живописи, например… Она многим была обязана Блутгельду и благодарна ему.
Конечно, сейчас почти каждый в Ливерморе знал, что Блутгельд болен. У него была слишком чувствительная совесть, и он никогда не переставал мучиться со времени ошибки 1972 года, которая, как знали все, кто был тогда в Ливерморе, не являлась только его ошибкой, не была его персональным грехом, но он так считал — и заболел из–за этого, и болезнь усугублялась с каждым годом.
Множество специалистов, качественная аппаратура, лучшие компьютеры были задействованы в ошибочных вычислениях, которые были ошибочными не по отношению к объему знаний 1972 года, но только по отношению к реальной ситуации. Чудовищные массы радиоактивных облаков не выбросило в космос, а притянуло гравитационным полем Земли, и они вернулись в атмосферу. Никто не удивился этому больше, чем персонал Ливермора. Сейчас, конечно, слой Джемисона–Френча изучили подробнее. Даже популярные журналы вроде «Тайм» и «ЮС ньюс» могли доступно объяснить, что и почему было сделано неправильно. Но ведь прошло девять лет…
Подумав о слое Джемисона–Френча, Бонни вспомнила и о главном сегодняшнем событии, которое она чуть не пропустила. Она сразу же пошла к телевизору в гостиной и включила его. Неужели старт уже был, подумала она, поглядев на часы. Нет, еще полчаса. Экран зажегся, показались ракета и стартовая башня, персонал, грузы, оборудование; все это пока находилось на Земле, и, может быть, Уолтер Дейнджерфильд и миссис Дейнджерфильд еще не поднялись на борт.
Первая пара, эмигрирующая на Марс, лукаво подумала она, представив, как чувствует себя в эту минуту Лидия Дейнджерфильд, высокая светловолосая женщина, знающая, что их шансы добраться до Марса составляют, по оценке компьютера, 60 процентов. Они везли с собой великолепное оборудование, просторные жилища и мощные конструкции, но что, если все это и они вместе с ним превратятся в пепел по дороге? По крайней мере, попытка произведет впечатление на Советский блок, которому не удалось основать колонию на Луне. Русские то ли задохнулись все разом, то ли умерли с голоду — никто не мог сказать точно. Как бы то ни было, колония исчезла. Она выпала из истории так же таинственно, как и вошла в нее.