– Не выживет, – утверждал Свернутый Нос.
– Выживет, – возражал Сивобородый.
– Заражение…
– Дьябло! Какое заражение? Лихорадит от раны…
– Знаешь, чем лихорадка кончается…
– Ничего! Молодой, сильный!
– Молодому тоже лекарство нужно.
– Нет лекарства. Ромом промывай. На рану – ром, внутрь – ром…
– Ромом, команданте, парня не вылечишь. Везти его надо.
– Сможем, увезем. Нельзя сейчас.
– Знаю, что нельзя. Помрет…
– Не помрет. – И снова: – Молодой, сильный…
Потом – плавное покачивание, и вместо Свернутого Носа – длинноухая голова мула, глядевшего на Каргина кроткими темными глазами. Его носилки, закрепленные между двух животных, плывут и плывут под зеленым лесным пологом, но лес тоже нереальный – ни сосен, ни берез, ни родимых осин, а все какие-то великанские деревья с огромными перистыми листьями и странными стволами, то волосатыми, то вовсе без коры. Мулы бредут, переступая с ноги на ногу, носилки качаются в такт с боку на бок, сознание то гаснет, то вспыхивает вновь. Затем приходят темнота, рокот, плеск, свежий прохладный ветер и опять покачивание, но другое: вверх-вниз, вверх-вниз. Каргин лежит на теплых жестких досках палубы, смотрит в бархатно-черное небо с огромными звездами и думает, что он, наверное, в Краснодаре. Южное небо, – сверлит мысль, – а где ему быть, как не на родине отца?
Но что-то не стыкуется в его лихорадочных раздумьях. Если он в Краснодаре, то где же тогда отец и мама? Почему не пришли? Или им не сообщили? Должны бы сказать… Ведь он ранен… ранен… ранен…
Чужие руки приподнимают его голову, вытирают пот, чужой голос произносит:
– Бредит, мать зовет. Педро, дай воды…
Вода теплая, с непривычным привкусом; он глотает ее через силу, думает: надо пить… лучше вода, чем ром…
Голоса тихо переговариваются: пьет… глаза открыл… еще живой… довезем… не довезем… ом… ом… омм… Качается палуба, качаются звезды, голоса все шелестят и шелестят, потом сознание опять гаснет. Темнота, беспамятство, бесконечно долгий полет в пропасть без дна и края…
Новая сцена, новый бред: палата, о какой мечталось, кровать с белоснежным бельем, запах лекарств, привычные шумы – шины шелестят по асфальту, поскрипывает дверь, что-то где-то звякает… Но главное – слова! Родные слова, русская речь:
– Неплохо, совсем неплохо… Пожалуй, он выкарабкается, коллега Анхель. У молодых все быстро заживает…
Тот, кого назвали Анхелем, говорит по-русски, но с сильным акцентом:
– Операцию вы сделали блестящую, коллега Петр.
– Ну, не преувеличивайте, батенька мой! Какая там операция! Пулю вытащить, рану очистить, вколоть антибиотик…
– Но было сильное нагноение…
– Нагноение еще не гангрена. Вот если бы доставили его неделей позже, пришлось бы нам помучиться. А так… Живучие у нас солдатики, живучие! – Потом куда-то в сторону, на ломаном испанском: – Сестра! Дренаж и перевязка – утро, вечер. Понимать, сестра?
Он в Гаване, в военном госпитале. Отдельная палата, врачи – русские и кубинцы, тоненькие смуглые сестрички со жгучими очами… Бред и лихорадка отступают, зыбкое, туманное становится осязаемым и плотным, мир приходит к согласию с разумом и преподносит нежданные сюрпризы: то звонок родителей, то весть о присвоении старлея и зачислении в Высшую школу разведки, то крепкие руки дона Куэваса. Куэвас – сухой, жилистый, прокаленный солнцем – обнимает его, затем поворачивается к врачу, спрашивает, когда отпустят из госпиталя. Через неделю, отвечает доктор. Тогда через неделю приеду, заберу, говорит Куэвас.
Приезжает на стареньком военном «козлике», забирает… Везет к себе, в поселок к югу от Гаваны. Толкует: рана зажила, но руку надо разработать. Способов два: мачете и море… Займусь с тобой, погоняю. Ну, а купаться и плавать будешь с Чаной.
Чана, Чанита – дочка Куэваса. Семнадцать лет, грива вьющихся черных волос, длинные ноги, тонкий стан, маленькие крепкие грудки… Купались утром, на безлюдном пляже, ныряли, дурачились, хохотали. Чанита учила его танцевать, покачивала бедрами, поднимала руки над головой, щелкала пальцами и превращалась на мгновение то в золотистую амфору, то в сказочную наяду. Потом вела домой, в маленький домик в сотне шагов от моря, кормила, чем бог послал – дон Куэвас, инструктор боевых искусств, жил, как все кубинцы, скудно.
Но дело свое он знал и был ему предан с неистовым фанатизмом. Сверкало, кружилось лезвие в его руке – стремительное, грозное; сверкали темные глаза, движения были отточены, как в танце, но то была не девичья пляска под щелканье кастаньет – танец мужчин, где каждый пируэт грозил увечьем или смертью. Мачете – не сабля, не рапира, его удары тяжелы и беспощадны, как у топора; если заденет кость, прощайся с костью. Грозное, страшное оружие… Дон Куэвас владел им в совершенстве, гонял ученика без жалости и требовал, чтоб бился тот левой и правой рукой, не забывая про ноги – лягнуть при случае противника тоже дозволялось. После таких тренировок Каргин уписывал миску риса со жгучим перцем и валился в койку. Но не надолго: являлась юная Чанита, дразнила, манила улыбкой, звала прогуляться у моря под луной. Как не прогуляться? Ей семнадцать, ему – двадцать два… А что за прогулки без поцелуев и объятий?
Гулял, целовал, и через месяц, нацеловавшись вволю, понял, что влюблен. Должно быть, в самый первый раз – прежде все было несерьезное, школьные подружки в старших классах да рязанские красавицы, крутившиеся около училища в поисках мужей-лейтенантов. Те красавицы и подружки не снились ему по ночам, а Чанита снилась – гибкая, смуглая, соблазнительная, совсем не похожая на русских девушек. То ли экзотичностью ее Каргин пленился, то ли, после ранения и промелькнувшей рядом смерти, потянуло его на нежные чувства и ласковые слова. Сообразив, что с ним происходит, крепился целых двое суток, а потом не выдержал, пал перед доном Куэвасом на колени и повинился. В том, значит, смысле, что если Чанита и родитель ее не против (матери она давно лишилась), то отвезет он ее в посольство в Гаване или же в местную мэрию и вступят они в законное супружество. Ну а потом, само собой, отправятся в Союз, в Москву и в Краснодар к отцу и маме.
Дон Куэвас выслушал и произнес:
– Молодая еще. По вашему не понимает, да и учиться ей надо. На врача.
– В Москве и обучится, – возразил Каргин. – Я учиться буду, и она. У нас там университет особый есть – Дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Всему научат, и языку, и медицине.
– Ты, мачо, тоже молодой. Лейтенант.
– Уже старший, – с обидой подчеркнул Каргин.
– А живешь где?
Это был щекотливый вопрос, так как обитал Каргин в те годы в офицерском общежитии, в маленькой каморке два с половиной на четыре. Коридор, сорок дверей, гальюн на восемь очков, общая кухня и все вокруг, разумеется, мужики… Не дом – казарма! С некоторым напряжением можно было бы перебраться в крыло для семейных, но не сразу, а месяцев так через восемь-десять, или снять жилье в Москве, пусть не квартиру, а хотя бы комнату. Но ему полагались боевые за Никарагуа и за ранение, и их могло хватить на взнос в кооператив – то есть Каргин полагал, что хватит, а если нет, родители помогут. А с благодарностью они с Чанитой не задержатся: первым парень будет, внук, второй – девчонка.