Одинцов, имевший опыт с афганской продукцией, которую тоннами жгли на кострах, потянул носом – на него пахнуло кислым и едким. Не гашиш, не опиум, однако сомнительное зелье… Вероятно, какой-нибудь местный наркотик… Он поглядел на бар Занкора. Целитель, широко распахнув дверь, подставил лицо свежему бризу.
– Смелее, октарх! Покончим с этим делом, и отправляйся в объятия Зии!
Дьявольщина! А вдруг поможет? Он поднялся, шагнул к очагу, невольно сдерживая дыхание. Сизый дым накрывал чашу плотным колпаком, напоминавшим шапку миниатюрного атомного взрыва; бурые листья сухо потрескивали, обращаясь в пепел. Бар Занкор запрокинул голову, свет серебристой и золотой лун играл в его глазах; кажется, он беззвучно смеялся.
«Проклятый колдун…» – подумал Одинцов, склоняясь над грибовидным облачком.
Он глубоко вдохнул. Молния прострелила виски, разорвавшись под черепом, словно граната. Еще раз, и еще… В памяти стремительным калейдоскопом начали раскручиваться беспорядочные кадры немого фильма. Назад… назад… назад…
Хрипло застонав, Одинцов выпрямился, обезумевшими глазами уставившись в блестящий полированный щит. Там отражалось чужое лицо, молодое, совсем незнакомое, с гривой светло-каштановых волос и серыми глазами. Лицо мужчины, еще не достигшего тридцатилетия и так непохожего на экс-полковника Одинцова…
Он вскрикнул и прижал ладони к вискам.
Он мчался в прошлое. Нет, не мчался – падал! Стремительно падал к тем годам, когда малолетний Гоша Одинцов катался с дружками на санках, а летом плавал в широкой Оби у Октябрьского моста, когда дни казались такими длинными, жизнь – бесконечной и не было на свете города лучше и уютнее Новосибирска. Далекие, такие далекие шестидесятые… детство, которое не возвратить… отец и мать, которых он похоронил пятнадцать лет назад, вернувшись из Анголы… Или из Никарагуа?..
Жили они у Золотой горки, на самой городской окраине, рядом с крохотной речкой Каменкой. Сюда по проспекту Дзержинского ходил трамвай, и кое-какие остановки Одинцову помнились: гостиница «Северная», Дворец культуры имени Чкалова, парк с каруселью и качелями. Во Дворец он бегал лет с двенадцати на секцию самбо – врал, что ему уже четырнадцать, потому что слишком юных борьбе не обучали. Но он был рослым и крепким пареньком настоящей сибирской закваски, из рода чалдонов, как говорил отец. В армии таких любили, определяя в элитные войска, в десант или морскую пехоту. И Гоше Одинцову в армии понравилось – возможно, потому, что попал он на базу под Севастополем, где готовили боевых пловцов. Для этого дела кондиции у него были самые подходящие: рост метр восемьдесят семь, вес под девяносто, крепкое сердце, здоровые легкие.
В пловцах, однако, он не задержался, слишком был сообразительный и перспективный, по мнению начальства. Направили его в Москву, в военное училище, затем на спецкурсы и во Вьетнам, на стажировку. Вьетнама он зацепил изрядно, восемь месяцев, до семьдесят пятого года, когда война закончилась. Был уже старшим лейтенантом и младшим военным советником, которому полагалось идти в атаку в первых рядах и уходить последним, прикрывая отступление. Имелись у него почетные награды, пуля в бедре, ожоги от напалма и привычка оборачиваться и оглядываться каждые тридцать секунд. Словом, был он подходящим кандидатом для повышения квалификации в Высшей школе разведки, куда его и отправили на пару лет. Ровно столько прожила с ним первая жена, Светлана, пока не выяснилось, что ни в Москве, ни в Подмосковье он служить не будет. В те годы закончилась дружба между Советским Союзом и Сомали, войска Мохаммеда Барре [2] вторглись в Эфиопию, и наступил на Африканском Роге Страшный суд. Одинцов, оказавшись среди советников, отправленных в помощь эфиопам, попал в окружение, был захвачен в плен и очутился в тюрьме в Могадишо, где вынес жуткие пытки. Тут бы пришел ему конец, но в гавани Могадишо вдруг появился советский крейсер и высадил десантников, намекнув тем самым Барре, что русские своих не отдают. Конечно, крейсер пришел не только ради Одинцова; пока дружили с Сомали, специалистов из Союза слали сотнями, военных и гражданских. Всех их вывезли, а вместе с ними – два десятка искалеченных пленных советников. Одинцову сильно повезло: руки и ноги он сохранил и, как человек упорный, обид не прощавший, вернулся через месяц в Эфиопию вместе с кубинской дивизией. [3] Командовал батальоном и заработал новые награды, пулю в плечо и тропическую лихорадку. Вернулся на родину капитаном, выздоровел, затосковал и женился вторично, на Ольге, молодой сероглазой врачихе из военного госпиталя. Прожили тихо-мирно год, пока Одинцов осваивал на курсах ГРУ языки, электронику, диверсионное дело и остальные премудрости, какие положено знать разведчику. Тут и подоспел Афганистан, а с ним – конец семейному счастью.
И закрутилась, завертелась жизнь Одинцова на девятнадцать следующих лет: Афганистан, Иран, снова Афганистан, Никарагуа, Ангола, где он уже командовал полком кубинцев, другие страны и чужие города, горы, пустыни и джунгли, звания с орденами, раны и болезни, смерть соратников и врагов, а в конце пути – Босния, Сербия, Косово, минное поле и неуклюжий немец-миротворец, который, похоже, не мог отличить противотанковую мину от ночного горшка. В девяносто восьмом комиссовали Одинцова подчистую, и поехал он в Новосибирск, где, по месту призыва, полагались квартира и пенсия. Пенсию дали, квартиру, со скрипом, тоже, хотя особой радости при возвращении ветерана никто не проявил. Купив шкаф, телевизор, тахту, стол и пару стульев (больше ничего в комнате не помещалось), Одинцов прошелся по местам юности, заглянул на кладбище к родителям, встретился раз-другой с дальними родичами, троюродными сестрами и братьями, попробовал устроиться в военкомат, но места там были круто дефицитными. Соображал он быстро – не прошло и месяца, как понял, что не нужен ровным счетом никому. Стране не нужен тоже, ибо уходил служить совсем из другого государства, а нынешнее, пережившее приватизации и дефолты, его заслуг не помнило. И даже больше: кое-какие эпизоды прежних подвигов теперь могли сойти за преступления.
Прожить на пенсию было можно, но просто жить не хотелось; просто жить означало доживать. Стариться, ходить по врачам, лелеять мысли о прошлом, надевать мундир с медалями и орденами и стоять в нем перед зеркалом, вспоминая: что, где, когда… А с течением лет и это забудется, и станет прошлая жизнь такой же незатейливой, как настоящая: командировки и служба, служба и командировки, а в промежутках – два неудачных брака…
Возможно, этим бы и кончил полковник Одинцов, но судьба его хранила: месяца через три после демобилизации встретился он с Шаховым. Столкнулись они на Красном, [4] около Театра оперы и балета, куда Одинцов, любивший музыку, заглядывал с тоски. Но в этот вечер не пришлось ему слушать «Князя Игоря» и любоваться на половецкие пляски; Шахов потащил в ресторан, долго расспрашивал о житье-бытье, интересовался, не забыл ли Одинцов испанский и английский и помнит ли еще, где у винтовки мушка, а где – приклад. Это назойливое любопытство скоро Одинцову надоело, и он решил, что прежний сослуживец устроился, должно быть, в каком-то бизнесе, где нужен переводчик или охранник. Или – не ровен час! – киллер.