— Отлично, мам, — ответил он и подмигнул.
В середине дня я решила вздремнуть. У меня глаза закрывались от усталости, внезапно накатившей, пока я разбирала выстиранную одежду Чада — футболки, трусы, еще теплые после сушки, все эти мягкие хлопковые вещи. Теперь они испускали аромат цветочного порошка и колодезной воды, как будто их сушили не в машине, а вывесили на веревку во дворе и на годы оставили там под дождем и солнцем. Такими, напоенными ароматами, я их и нашла. Я бросила обратно в корзину однотонную серую футболку, которую никогда раньше не видела.
На улице сквозь снеговые тучи пробивались солнечные лучи, поэтому я задернула шторы. Легла на кровать и натянула на себя свернутое в ногах стеганое одеяло. Закрыла глаза и стала ждать, когда меня охватит сон, вдыхая запахи свежевыстиранного белья, зимней пыли, печи в наполненном тишиной доме, в котором не было никого, кроме жены и матери.
Записка.
«Будь моей».
Я открыла глаза.
«Шерри (Cherie!)».
Я перекатилась на бок. На живот. А затем снова на спину — и ощутила под коленями нервную дрожь возбуждения, которое подобно мужской руке поползло вверх к моим бедрам и начало разгораться в паху.
Сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз мастурбировала?
Годы?
До того как мы с Джоном поженились, я занималась этим каждый день. Даже дважды в день. Как правило, перед сном. Однажды это случилось в самолете. Я летела к другу в Нью-Йорк. В моем распоряжении были все три сиденья. Я натянула на колени пуховик и, пока самолет с шумом мчался по взлетной полосе, а затем задирал нос в небеса, грохоча, вибрируя и вздрагивая в той типичной, нарушающей спокойствие, техногенной манере, в какой взлетают все самолеты, скользнула ладонью в джинсы и довела себя до такого скорого и сокрушительного оргазма, что запоздало испугалась, не издавала ли я, сама того не замечая, стоны. Я оглянулась вокруг. Вроде никто ничего не заметил.
В те дни все вокруг наполняло меня желанием. Вид мужчины, ослабляющего узел галстука. Пара, в обнимку гуляющая по улице. Кончик моего собственного мизинца, просунутый между моих же зубов.
В основном, думаю, в ту пору предметом вожделения было мое собственное тело. Даже уродливые мужчины — те, что скорее могли вселить в меня страх или вызвать неприязнь, когда они смотрели на меня, проходя мимо по улице или останавливаясь у кассы, пока я пробивала им чеки на книги и журналы, — даже они заставляли мое сердце ускоренно биться.
Случалось, даже обычные посторонние взгляды заставляли мои соски твердеть. И я чувствовала, как мои трусики увлажняются.
Думаю, я была без ума именно от своего тела. Иногда я брала карманное зеркальце, укладывала его между ног и возбуждала себя, наблюдая за отражением. Я могла кончить через секунды, а могла растянуть удовольствие на час, специально убирая пальцы от клитора и оставаясь лежать в постели с разведенными ногами — голая, задыхающаяся, настолько близкая к оргазму, что балансировала на грани бездны наслаждения, просто трогая свою собственную грудь, облизывая свои пальцы. А затем, сплошь покрытая потом, я наконец позволяла себе погрузиться в удовольствие, доведя себя до неистовых судорог.
Сегодня я ласкала себя неторопливо, и мои руки, блуждающие между ног, при некотором участии воображения превратились в руки незнакомца. В конце концов я довела себя до такого мощного оргазма, что сама крайне удивилась. От яростных конвульсий на моих глазах выступили слезы, словно, лаская себя, я снова оказалась во власти любовника, по которому долгое время глубоко тосковала.
Когда я очнулась от сна, из глубин моего существа поднималось медленное, вялое наслаждение. Я пошла в ванную и снова взглянула на себя в зеркало.
Былой ночной ужас улетучился без следа. В дневном свете я выглядела моложе, мягче. Длинные темные волосы сильно спутались, но все же блестели. Я снова превратилась в женщину, которую не забудешь, мельком увидев в коридоре.
Завтра Чад возвращается в колледж. По его словам, он не может остаться на всю неделю, так как должен готовиться к экзамену по вычислительной математике, который ему сдавать в следующий понедельник.
— А ты не можешь готовиться здесь? — спросила я.
— Нет, — ответил он. — Здесь я готовиться не могу.
Сегодня вечером к нам на ужин придет Гарретт. Когда я рассказала Чаду, что встретила Гарретта в колледже, он лишь пожал плечами. Я пригласила Гарретта на ужин, добавила я, он сказал «отлично», но, похоже, не слишком заинтересовался.
— Вы больше не дружите с Гарреттом? — спросила я.
— Мама, я не дружу с ним с седьмого класса.
Я предложила ему позвонить Гарретту и уточнить время ужина, но Чад отказался:
— Почему бы тебе самой ему не позвонить?
Гарретт ответил на мой звонок, прежде чем отзвучал первый гудок, как будто ждал у телефона. Это был местный номер телефона. Неужели он все еще живет в доме своего детства, когда его родители умерли? Неужели он живет там в полном одиночестве?
— Гарретт, — проговорила я, — это Шерри Сеймор. Мама Чада.
— Да! — воскликнул он. — Как там Чад?
— Отлично. Просто прекрасно. Он сейчас здесь. И ждет не дождется, когда увидит тебя. Ты не передумал к нам зайти?
— Нет, конечно же нет. С удовольствием приду. В котором часу, миссис Сеймор?
— В семь подойдет?
— Да. Классно!
После того как нас разъединили, я пару мгновений слушала тишину на телефонной линии. Потом зазвучал мужской голос. Я различила слово «уже», но оставшееся сливалось в неразборчивое бормотание, в котором смутно угадывалась некая структура, некое значение. В пятом или шестом классе школы мы верили, что голоса, которые иногда слышатся между или во время телефонных разговоров, это голоса умерших людей. На ночных девичниках мы иногда пытались разобрать их на фоне мертвой тишины телефонной трубки.
А почему бы и нет? Разве умершие не могут оставить в воздушном пространстве какой-нибудь дух, способный говорить? Разве не может быть так, что инструмент, способный переносить голоса через океаны и временные зоны, будет улавливать голоса мертвых?
Нет.
Конечно же нет.
Я повесила трубку.
Мексиканские тако.
Я приготовлю сегодня тако. Ребятам на ужин. Джону тоже понравится. Кукурузные чипсы с соусом гуакомоле. И побольше тертого сыра, рубленого лука и помидоров.
Гарретт пришел в белой накрахмаленной рубашке, с огромной красной розой, завернутой в целлофан. На упаковке зеленела бирка с ценой — 1,99 доллара.
На крыльце он предусмотрительно снял ботинки и провел весь вечер в носках, зиявших дырой на месте большого пальца. Под волосами, коротко — еще короче, чем на прошлой неделе, когда мы столкнулись с ним в коридоре, — постриженными машинкой, проглядывала бледная кожа. И пахло от него мылом «Диал». Рядом с Чадом, который даже не удосужился причесать свои лохмы, спадающие на воротник и закрывающие глаза, и вырядился в толстовку с обтрепанными обшлагами и надписью «Беркли», Гарретт выглядел выходцем из другого мира.