Машина с Чадом в качестве пассажира, казалось, ехала легче.
Машина, наполненная весной и зеленью.
Мы подъехали к дому, и я увидела, что сирень все еще бурно цветет, еще даже не все бутоны раскрылись. Ветки мерцали слабым светом — лиловые, пышные, пахучие.
Долго эта красота не продлится — два-три дня, не больше, но сегодня был пик цветения.
В зарослях бордюрного кустарника Куйо все еще возился с чем-то, колотя лапой по сорнякам. Он болтался тут с утра. Или убегал и вернулся? Чад вылез из машины и свистнул Куйо, но тот его проигнорировал.
По дороге мы говорили с Чадом о книгах, кино, Калифорнии, погоде, дедушкиной депрессии и транспорте. Под конец я спросила об Офелии:
— Что она за человек?
— Ты ведь ее видела.
— Вот именно — только видела. Я же с ней не разговаривала.
— Она классная. Любит читать. Играет в теннис.
Ноги… Точно, у нее крепкие ноги спортсменки.
— Чем занимаются ее родители?
— Отец покончил с собой, когда ей было четыре года. Мать — ассистент зубного врача. Отчим — полицейский.
— Ее отец покончил с собой?
Я посмотрела ему в лицо.
Красивый сильный подбородок и мягкий, изящный овал лица — ни мой, ни Джона. Он повернулся ко мне, и по его глазам я поняла: он в нее влюблен. Вот так. Простая девушка, пережившая трагедию. Она читает книги и играет в теннис. У нее отличные зубы дочери ассистента зубного врача (хотя я и не помнила, как они выглядят).
Чад отвернулся и сказал:
— Да. Он застрелился. Бах, и все.
Он приставил палец к виску, и мои руки непроизвольно сжали руль. Роб, ружье, отель в Хьюстоне. Рассказывал кто-нибудь Чаду, как погиб мой брат?
Я — нет.
Может, Джон?
Шутил бы он так, если бы знал?
— Как ей удалось пережить это? — сказала я, пытаясь совладать с голосом. — Она не…
— Нет. — Он произнес это с вызовом, как будто я обидела его вопросом. — Нет, — повторил он. — Определенно, нет.
— Значит, она счастлива? Она веселая девушка?
— О нет, мама. — На этот раз он громко рассмеялся. — Она совсем не веселая девушка.
Опять сарказм в голосе. Я задала ему глупый вопрос, не спорю. Но ведь он понял, что за ним стоит. И не пожелал дать мне ответ, которого я ждала. Что его девушка — разумный и надежный человек. Вместо этого он сказал:
— Я и себя не считаю ни счастливым, ни веселым. А ты? — Он опять повернулся ко мне, я и почувствовала, как он взглядом прямо-таки прожигает меня насквозь, не хуже лазера или рентгена, и снова подумала: он знает.
Я промолчала.
Смотрела прямо вперед, через лобовое стекло, и молчала. Через несколько миль решила сменить тему:
— Отличный денек, правда?
Боковым зрением я увидела, как Чад отрицательно мотает головой, но, когда я повернулась к нему, он уже согласно кивал.
Пока добирались до Силвер-Спрингз, настал вечер и идти в хоспис было поздно. Мы поселились в гостинице «Холидей Инн». Ужинать пошли в местечко под названием «Карусель», расположенное напротив отеля, с нарисованными на стенах лошадями и буфетом самообслуживания, в котором подавали спагетти со «всем, что съешь».
В ярком свете, в пару, поднимающемся над макаронами и томатным соусом, над буфетом кружили многочисленные мухи, поэтому мы выбрали несколько блюд на заказ. Я взяла салат с креветками гриль и гавайскую смесь, которую принесли в плошке с воткнутым в середке крошечным бумажным зонтиком. Чад предпочел мясо с кровью. Запеченный картофель у него в тарелке окрасился розовым, но он прямо-таки впился в бифштекс. Я старалась не смотреть, как он ест.
Наша официантка, рыжеволосая красотка лет восемнадцати-девятнадцати, была явно очарована Чадом. Она избегала открыто смотреть на него, только слишком громко хихикала, особенно после того, как на вопрос, достаточно ли прожарено мясо, Чад, держа над тарелкой сочащийся кровью кусок, сказал:
— Нет, я люблю слышать, как бьется сердце. Это успокаивает.
— Какая хорошенькая, — сказала я, когда она отошла. — Не находишь?
Чад глянул в ее сторону и пожал плечами:
— Да вроде ничего. Не в моем вкусе.
— А кто в твоем?
— Не люблю, когда девушки хихикают.
— Разве Офелия не хихикает?
— Офелия совершенно определенно не хихикает. — Он вернулся к стейку, почти полностью съеденному: осталась только длинная косточка с остатками мяса. Чад отпиливал ножом эти кусочки.
— Хорошо, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, одновременно великодушно и уклончиво. — Значит, Офелия раньше была тебе другом, а теперь стала твоей девушкой?
— Мам! — Чад положил вилку на тарелку. Нож покачивался на мясной косточке. Он откашлялся и с легкой улыбкой посмотрел на меня: — Офелия и я вместе уже два года.
Я ничего не ответила.
Уставилась в тарелку.
Потом опять подняла глаза на него.
Он больше не улыбался.
Я почти прошептала:
— Почему ты никогда не говорил об этом мне или папе?
— Папа знает. Он всегда знал.
Я положила вилку, сглотнула:
— Почему же я не знаю?
— Ты сама знаешь почему.
Я судорожно вдохнула воздух, схватилась за край стола:
— Я?
— Да. Ты. Ты знаешь.
— Что я знаю?
Я пробовала представить себе — два года. Семьсот тридцать дней, спрессованные в размер почтовой открытки без адреса, все еще путешествующей из одного отделения в другое, накапливая все новые марки, указания и приписки. И вот она наконец падает в мой почтовый ящик. Только сейчас добралась до меня.
— Что? — повторила я. — Что я знаю?
— Что ненавидишь ее. Ты всегда терпеть не могла Офелию. И не только Офелию. Послушать тебя, ни одна девушка не хороша для меня. Даже папа сказал, что лучше тебе не знать про Офелию. — Он засмеялся, потянулся через стол и взял меня за руку. — Но я люблю тебя больше всех, мам. И всегда буду. Если я сделаю татуировку, на ней будет одно слово: «Мама».
Я посмотрела на него. Он шутил и смеялся, но глаза оставались серьезными. Я отодвинулась от стола, вырвала свою руку и положила ее на колени:
— Ну а сейчас почему ты мне все это рассказываешь?
— Потому что тебе пора знать. Тебе следует знать обо мне, мам. А я знаю о тебе.
— Откуда ты знаешь? — выдохнула я.
— Я видел эту гребаную машину на дорожке.