– Вот именно, что сварганят! – Демид обернулся и вытер пот со лба. Он улыбнулся. Улыбка у Демида была неровная – левый угол рта поднимался вверх, а правый смущенно полз вниз, прячась в горькой складке. То же было и с бровями – левая бровь смешливо приподнималась домиком, а правая, пересеченная грубым побелевшим рубцом, оставалась неподвижной. Вид у Демида получался смущенный, беззащитный, и Леке каждый раз хотелось прикоснуться рукой к лицу его, разгладить и стереть все следы разрушений, нанесенные уродующим помелом его жизни.
Дик поднял рейку и нацелился вдоль нее прищуренным глазом, проверяя прямизну. Потом положил ее на верстак и провел по гладкой древесине пальцами.
– Пойдеть. Так Спиридоныч говаривает: «Пойдеть!» И этим все сказано. А еще он говорит: «Делай, как лучше, а как хуже – само получится». Ведь эти твои плотники – они что? Они только называют себя: «Мы, мол, плотняка! Мы все могем! Не обидим, хозяин, только магарыч выставляй!» Вот и пои их водкой, пока руки трястись не перестанут. Это уже не работа, Лека, это безобразие! Я должен каждую доску пощупать своими руками, выходить, приладить на место. Может быть, плотник я хреновский, неквалифицированный самоучка. Но по крайней мере, я знаю: то, что я сделал, будет стоять двести лет и не развалится, не сгниет. Не рухнет мне на голову. Потому что в каждую дощечку я вложил свою душу. Знаешь, небольшую такую частицу Души. Она смешалась с душою этого дерева, и дерево оценит мое старание и доброе к нему отношение. И отблагодарит меня, насколько это возможно.
– Вот как? – Лека засмеялась. – Но ведь это просто мертвая деревяшка, Дик! Может быть, у живых деревьев и есть души. Но то, что ты держишь в своих руках, давно умерло!
– Нет. – Лицо Демида странно озарилось. – Некая аура, отголосок божественного света, есть у любого предмета на свете – будь он в нашем понимании живым или нет. Вот у этого камешка тоже она есть. Есть у облака, которое плывет над нашей головой, перестраивает свою форму и подает нам непонятные для человеческого разумения знаки. И уж конечно, есть у этой доски. Какое это дерево, Лека? Знаешь?
– Ну... – Лека задумалась, вспоминая, из какого дерева могут быть сделаны доски. – Может быть, береза? Какая разница, в конце концов?
– Каждая порода дерева имеет свой характер, милая моя. И из березы ты никогда не сделаешь рейку для обшивки. Береза – дерево светлое, спокойное. В печи она дает много жара, отдает нам то тепло, что накопила в своей жизни. Но для поделок она годится плохо. Когда береза высыхает, то становится неподатливой и крепкой, как кость. Она коробится и изгибается, она так скручивает свои волокна, что ломаются даже топоры, а толстенные гвозди гнутся, как проволока. Она словно мстит за свою смерть. Или возьмем, к примеру, ель. При жизни – это мрачноватое, меланхоличное дерево, которое старается схватить тебя за ногу или засадить сучком в глаз, когда ты продираешься сквозь а ельник. Но только из ели получаются скрипки – самые лучшие скрипки, которые поют и заставляют нас плакать вместе с ними. Франтоватый красавец клен, оказывается, обладает твердым, несгибаемым характером. И древесина у него такая же. Ценная древесина, между прочим. Столярные инструменты из нее делают. Можно, конечно, отнестись к этому чисто с утилитарной точки зрения. Мол, у данной породы дерева такая-то длина волокон, такая-то степень твердости и так далее. Только мне так неинтересно, Лека. Дерево, так же как и человека, нельзя загнать в строго научные рамки. Доверься ему, почувствуй каждый его сучок, и оно отблагодарит тебя.
– Здорово! – Лека любила, когда Демид начинал так философствовать. Знал он, конечно, очень много, но не знание определяло его подход к окружающим предметам и живым созданиям, а его своеобразное, необычное мироощущение, насквозь пропитанное спокойной силой. – А что ты можешь рассказать про эту доску?
– Это сосна! – Демид подкинул рейку на руке. – Сухая и звонкая. Дерево веселое, жизнерадостное и солнцелюбивое. Сквозь тень и прохладу леса тянется оно к свету, прямо к синему небу. Тонкое и прямое, такое дерево может достигать огромной высоты. «Корабельные рощи» – слыхала о таких? Из сосен делали мачты для парусников, и быстрокрылые суда неслись сквозь шторма и океаны к неведомым землям, сдерживая напор рвущихся парусов... Ну а в плотняцком деле – это самая ходовая древесина. Легкая, прочная и удобная в обработке. Вот попробуй строгани!
Лека с опаской взяла рубанок и попыталась провести им вдоль доски. Инструмент запнулся за сучок, запрыгал по доске, как заяц, и резко замер, врезавшись в дерево и вырубив щепку весьма приличных размеров. Дема покачал головой.
– Да ну тебя! – Лека с негодованием посмотрела на своего наставника. – Дуришь мне тут голову, а сам рубанок подсунул какой-то неправильный. Тупой, наверное!
– Это не рубанок, а шерхебель. Видишь, фаска у него такая полукруглая. – Дема выковыривал щепочкой стружку, забившую тонкую щель инструмента. – Им нужно спокойно работать – ты же не картошку роешь! Между прочим, железке этой не меньше ста лет. – Демид стукнул рубанок молотком и аккуратно извлек лезвие. – Она в Англии сделана и кована вручную. Вот видишь клеймо? Двуспальный английский лева. Сталь здесь особая, наплавлена тонким слоем. Нынешние, фабричные, рубанки этому и в подметки не годятся!
– Догадываюсь, откуда вся эта любовь к старью. Небось со слов Спиридоныча поешь? Тоже мне учителя нашел! Такой же пьяница, как и все. Что ты вообще с этим деревом связываешься? Ведь двадцатый век на дворе! Свалил бы эту избушку и сделал себе нормальный дом из кирпича.
– Из какого кирпича? Из этого, что ли? – Демид наклонился и поднял кирпич, валявшийся в углу. Выглядел тот, действительно, не самым лучшим образом – трещины пересекали его обожженную полопавшуюся поверхность во всех направлениях, угол отвалился. – Вот, Лека, это современный каленый кирпич. Не смотри, что он – в трещинах, дело не в красоте. Дело в том, как он сделан. Из красного кирпича раньше делали дома с любыми украшениями. Пилястры всякие, карнизы, узоры. И все это из кирпича вытесывали. Простым топором. И кирпич был такой, что давал это сделать. А попробуй тесануть этот? – Дема слегка стукнул кирпич по торцу молотком, и тот развалился на несколько неровных кусков. – Здесь глина не промешана, понимаешь? Слоями она идет. Ведь как раньше делали? Глину клали под навес на несколько дней. Кисла она там, замаривалась. А потом мяли ее ногами, ходили по ней, пока она не становилась совершенно однородной. А потом мастер брал руками здоровенный кусок этой глины, и – шлеп! Как тесто в квашню – кидал его в специальную форму. Потом верх снимал, аккуратненько, – Демид изобразил, как подрезает верхушку, выпирающую из формы, – и в печь отправлял... Вот ты говоришь – сломать этот дом. А чем он тебе не нравится, Лека?
– Ну... – Лека замялась. – Я не говорю, что не нравится. Просто несовременный он какой-то. Вон мох между бревен торчит. И воды нету.
– Это очень хороший дом, Леночка. – Демид аккуратно подоткнул сизую лохму мха, вылезшую из паза. – Сруб в самом деле на мох положен. И потому никакая гниль на него не нападет. Ведь этот дом поставлен был дедом моим, Баландиным Иваном Степанычем. И когда рубил он его, то не гнался, может быть, за особой красотой, но думал о том, что останется эта домина и детям его, и внукам, и правнукам. И сделан он с умом – видишь, верхний венец толще, чем нижний, закладной. И потому не вредит ему ни дождь, ни снег. И в жару здесь всегда прохладно, а в холод – тепло. А запах какой живой в этом доме! Разве плохо тебе в нем спится?