Не обращая внимания на Ганду, кобольды зарядили арбалеты болтами. Их предводитель уже не пытался оспаривать приказания Клеоса.
— Прочь отсюда! — Олловейн поднял кобольдессу, стараясь, насколько возможно, закрыть ее от арбалетчиков.
Лутинка могла заглянуть за плечо эльфа. Она испытывала необъяснимое чувство, что они что-то делают не так.
Что-то не так.
— Заряжай! — скомандовал Клеос, и кобольды подняли арбалеты на плечи.
— Целься!
У Ганды возникло ощущение, что Клеос вовсе не хочет, чтобы их застрелили. Он хочет чего-то другого. Он ведь давно уже мог отдать приказ стрелять. Почему он не сделал этого? Рыжехвостая увидела, как один из кобольдов задрожал под весом оружия. Нельзя так долго целиться из арбалетов. Для этого они слишком тяжелы!
Олловейн вошел во врата.
Ганда почувствовала водоворот. Он был едва ощутим. Чужая сила. С тропой, ведущей из библиотеки, манипулировали. Хорошо скрытое, в магии альвов таилось новое заклинание.
Мастер меча, похоже, ничего не заметил.
Врата за ними стали закрываться. Гораздо быстрее, чем обычно! Теперь Ганда отчетливо видела голубые глаза Клеоса. Она так и знала! Минотавр улыбался.
Теперь, когда лутинка направила на это все свои чувства, она отчетливо уловила чужое заклинание. Они в его власти, пока не сойдут с тропы. Вот чего хотел их враг!
Во рту у Ганды пересохло. Она дрожала все сильнее. Смертельно холодно! Вспомнилась доска для игры в фальрах. Они выбыли из игры. Враг бросил кости и выиграл следующий ход.
Брат Гвидо добавил к миниатюре последний штрих, углубив тень в складках одежды. Удовлетворенно окинул взглядом портрет святого Гийома. Картина изображала мученика непосредственно перед смертью, когда эльфы привязывали его к дубу.
— Твои эльфы выглядят по-настоящему страшно. — На плечо легла легкая рука. — Когда смотришь на твои картины, можно подумать, что ты был свидетелем страшного дня. Они будто являются отражением истины. Это великий дар.
Гвидо задумчиво теребил бородку.
— Не знаю, брат аббат. Острые уши, торчащие сквозь волосы, словно рога, бледные лица, напоминающие мертвецов, и большие темные глаза… Это, конечно, хорошо и красиво. Но так их рисуют все. Я хотел бы придать им нечто демоническое. Я думал о том, чтобы сделать их еще более худыми, представить их конечности несколько длиннее, чем у нас, людей. Они ведь должны казаться чужаками. Может быть, их бледности тоже стоит придать глубины, нанеся несколько тонких слоев краски…
— Ах, Гвидо, ты самый лучший рисовальщик мучеников в нашем скриптории, но ты впадаешь в грех тщеславия, не говоря уже о грехах, о которых не можешь знать. В остальном же — тебе требуется втрое больше времени на то, чтобы закончить миниатюру, чем любому другому писарю.
— Но ведь мои картины и красивее, чем у других, — возмутился Гвидо.
— Вот это я и имел в виду, — произнес аббат. — Тщеславие — твой грех. Брату ордена, подарившего себя и свою жизнь Тьюреду, к лицу скромность. Всякий здесь знает, что ты намного превосходишь всех художников в скриптории. Один ты удостоен чести иллюстрировать труды для королевского дома. Неужели тебе не достаточно тихой радости от понимания этого?
Брат вздохнул.
— Конечно, ты прав. Но каждому приятно слышать, что он проделал хорошую работу. Как часто стою я до поздней ночи над пюпитром со свечой в руке! Как часто я еще работаю над своими миниатюрами, когда остальные братья и сестры давно уже удалились в свои комнаты! И какова плата? Моя постель не мягче, моя ряса — не из более тонкой шерсти. Я ем те же блюда, что и все братья и сестры, хотя мне нет равных в моем усердии. Неужели я не заслуживаю хотя бы похвалы? Разве это слишком много, брат аббат?
Говоря это, Гвидо отер темно-синюю краску с тонкой кисти, которой предпочитал рисовать. Затем он намочил языком большой и указательный пальцы, тщательно сформировал щетину.
— Приблизься, Гвидо, — сказал аббат и пошел к южному окну.
Люсьен был старым лысым мужчиной, о котором братья и сестры рефугиума рассказывали самые невероятные истории. Несмотря на свой возраст, аббат держался прямо, спина у него была широкой и сильной, как у кузнеца. Люсьен руководил маленьким рефугиумом с величайшей строгостью. Ни одна провинность не оставалась без искупления, и он точно знал, какое наказание будет наиболее неприятным для каждого. Но в то же время сердце аббата было исполнено доброты. Тот, кто доверялся ему, знал: его тревоги и страхи в надежных руках.
Прежде чем попасть в Моне Габино, Гвидо служил в другом, более крупном рефугиуме. Об этом он вспоминать не любил. Совместное проживание братьев и сестер в нем отравляли суетные интриги, зависть и злоба правили бал. Здесь все было иначе. Они были словно одна большая семья. У всего был свой порядок, и художник миниатюр знал, что этим они обязаны аббату.
Тому, кто встречал Люсьена впервые, приходилось сдерживаться, чтобы с отвращением не отвести взгляд. Через все лицо аббата, от подбородка до левой брови, проходил уродливый шрам. От левого глаза осталась пустая глазница, которая то и дело воспалялась. Но страшнее всего было смотреть на губы. Бугристые и толстые, как две сосиски, они наверняка никогда не представляли собой прекрасного зрелища… Однако удар меча, доставшийся когда-то аббату, разрубил и его губы, и они зажили настолько неровно, что казалось, будто одна половина рта съехала наверх на один палец. Из-за этого увечья Люсьен не мог толком закрыть рот и был похож на хищника, угрожающе оскалившего зубы.
Гвидо аккуратно поставил кисть из куньей шерсти в глиняный стакан к остальным кистям. «Наверное, это тоже тщеславие: стремление держать рабочее место в порядке», — раздраженно подумал он. Рисовальщик догадывался, какого рода проповедь ожидала его, и не спешил подойти к аббату. Поправил мелкие миски, в которых разводил синюю краску, затем проверил, хорошо ли закрыт маленький хрустальный стаканчик, в котором он хранил толченый аквамарин. К тайнам его миниатюр относилось и то, что он использовал для них только самые лучшие материалы и сам смешивал краски.
— Гвидо!
Брат вздохнул, подошел к окну и молча взмолился о терпении в который раз выслушать ту же самую литанию.
Скрипторий находился на верхнем этаже башни, к которой примыкало главное здание рефугиума. Только храмовая башня была выше. В каждой стене скриптория было три больших окна. Таким образом в любое время дня здесь было светло, если небо благоволило и солнце не оказывалось затянуто серыми тучами. Здесь было хорошее место для работы, возможно, даже лучшее во всем рефугиуме. Гвидо сознавал, сколь многие братья по ордену завидовали ему из-за того, что он выполнял свою работу именно здесь.