И повернувшись к стереокамерам, я торжественно провозгласил:
— Объявляю с завтрашнего дня подготовку к всемирному референдуму. Вопрос один: справедлив ли приговор Чёрного суда, вынесенный Алексею Гамову, Андрею Семипалову и Аркадию Гонсалесу?
После моего обращения к населению всего мира о референдуме охрана увела Гонсалеса в назначенное ему помещение. Сам Корней Каплин возглавил отряд, сопровождавший Гамова. Гамов, уходя, улыбнулся мне — показывал, что не сердится на свой арест. Я спустился вниз и попал в круг друзей. Готлиб Бар, старый, ещё до войны, товарищ, громко расцеловал меня, Пустовойт и Штупа ограничились рукопожатиями, а Омар Исиро восторженно воскликнул, что был посвящён во все детали сценария, но до момента, когда Корней Каплин зашагал в овальный зал, трясся от страха, что план не удастся.
Смеющегося Пеано я поздравил с хорошим выполнением операции и подошёл к Фагусте и Георгиу, по-прежнему сидевшим друг напротив друга — думаю, что один не вставал, потому что этого не делал другой, — они всё старались делать одновременно. Фагуста захохотал, тряхнув шевелюрой, и громыхнул во всю мощь голоса:
— Отлично сработано, Семипалов! Так обдурили балбеса Гонсалеса! Что вы теперь будете делать с такими военными способностями в мире, где установили вечный мир?
Пимену Георгиу я сказал с иронией:
— Вы не разочарованы? Столько трудов положили, чтобы обвинить всех нас в тяжких грехах! Правда, не меньше трудились и когда истово нас восхваляли.
Он ответил с ледяной надменностью:
— Я всегда исполнял свой долг. И когда доказывал нужность каждого вашего государственного акта, и когда вскрывал преступления, содержащиеся в любом их этих актов.
Семьдесят четвёртый живой потомок древнего пророка терпеливо ожидал, пока я закончу переброс репликами с обоими журналистами. Он стоял передо мной по-военному прямо, седой, с яркими голубыми глазами, сверкавшими из глубоких глазниц.
— Я с ужасом слушал, что наговаривал на президента этот бессовестный человек, ваш Чёрный судья, — сказал он.
— Почему бессовестный? — засмеялся я. — Каждый делает, что умеет. Гонсалес лучше всего осуждает. Это его страсть — карать.
— Есть существа, неподвластные его суду.
— Для Гонсалеса таких существ не существует.
Из глаз первосвященника вырвалась вспышка. Он медленно проговорил:
— Вижу, вижу — и вы не поверили в то, что я рассказал о происхождении президента.
Я широким жестом обвёл овальный зал.
— Здесь много людей, уважаемый Тархун-хор. Могу вас уверить, что я больше их всех согласен с вами.
За время суда я почти не занимался государственными делами. Их накопилось множество. Я удалился к себе — и просидел в кабинете до ночи. Позвонила Елена, она радовалась, что призрак незаслуженной кары рассеян, и просила прийти домой. Я отговорился занятостью и пошёл к Гамову. Около его квартиры ходила стража — всё те же водолётчики. В приёмной Гамова сидели Сербин и Варелла, они вскочили, когда я вошёл.
— Как ваш полковник, друзья? — осведомился я.
Мне ответил Варелла, Сербин только поглядел затравленными глазами:
— Ходит по комнате. Прислушиваемся — не позовёт ли? Нет, молчит, только ходит — от окна к двери, от двери к окну.
Гамов прекратил свою ходьбу, когда я вошёл, показал мне на кресло, сам сел напротив. Мне показалось, что он готовится к долгой беседе. Я тоже готовился к ней.
— Вы так долго отсутствовали, — пожаловался он. — Я боялся, что вы вообще не придёте — можно уже со мной не считаться.
— Сами виноваты! — огрызнулся я. — Раньше делили поровну всякие неотложности, а теперь всё взвалили на меня одного.
— Будете перевозить меня в тюрьму? — переменил он тему разговора.
— Зачем? Вас нужно изолировать от людей Гонсалеса, да и от вас самого. Не уверен, что вы сегодня предсказуемы. До референдума побудете здесь, а потом снова появитесь перед народом.
— А вы уверены, что референдум отвергнет приговор Гонсалеса?
— Гамов, вы же умный человек. Неужели вы сомневаетесь, что Гонсалеса поддержит только малое число? Бесконечно малое число, если говорить терминами математики…
— Нет, я не сомневаюсь. И это меня тревожит.
— Хотите смерти? — спросил я прямо.
— Хочу эффектного завершения, — ответил он столь же прямо. — Одно дело — появиться, красочно победить и исчезнуть, оставив миру решение кардинальной философской проблемы — где граница между добром и злом. Остаться и руководить усмирённым миром — это всё же не вклад в философию.
— Знал, что вас мучают философские болезни, но не до такой же степени… Это временная хворь, Гамов. Мы ещё поговорим о философском содержании наших поступков. И сделаем это без Гонсалеса и Бибера. Один орудует в философии топором, другой хрупок — раз поспорил с вами и сразу сломался, перейдя в вашу веру.
— Вы будете мягче Гонсалеса и твёрже Бибера, Семипалов?
— Ваш ученик, Гамов. Это обязывает. Постарайтесь до референдума не заболеть по-серьёзному.
В приёмной Сербин со страхом смотрел на меня. Мы говорили с Гамовым тихо, он ничего не мог расслышать — это испугало его.
— Семён, слушай меня внимательно. — Впервые я назвал солдата по имени, а не по фамилии. — Для начала — ты обыскал полковника? И одежду его, и все помещения? Ножи, бритвы, карманные импульсаторы?..
Он быстро ответил, страх его увеличивался:
— Мне помогал Варелла, он взял на себя помещение, я — всю одежду. Импульсатор был в столе, Григорий его изъял. Я ничего не нашёл.
— Отлично, Семён. Теперь так. Полковник плох, у него помутилось сознание. И если с головы полковника упадёт хоть волос по причине твоего попустительства… Своей головой ты не расплатишься даже за один волос полковника!..
У Сербина жалко исказилось лицо. Он схватил мою руку и припал к ней губами. Я вырвал руку и вышел. Я волновался не меньше, чем он.
Мне не хочется распространяться о тех двух неделях, что прошли до референдума. В них было слишком много звонков, встреч и разговоров. Я начинал сердиться, когда меня спрашивали о Гамове. Гамова ничто плохое не ожидало, в этом я был уверен. Референдум мог завершиться только его новой громкой победой. Так оно и произошло. Я не помню, сколько людей поддержало приговор Гонсалеса в Нордаге, Патине, Родере, Ламарии, наверное, были и такие. Но они исчислялись той величиной, которую я в разговоре с Гамовым окрестил бесконечно малой. В Патине и Кортезии, в Клуре и Корине таких ненавистников Гамова вообще не оказалось. О южных и восточных странах я не говорю. Тархун-хор успел перед референдумом объявить Гамова вторично явившимся в наш мир пророком — после этого в странах, где верили в Мамуна, никто не осмелился даже подумать о смерти Гамова, не то что потребовать её на референдуме. По телефону я сказал Гамову о новом демарше первосвященника примерно в таких выражениях: «Привет вам, духовный владыка четверти человечества! Вы теперь не политик, а пророк, — звучит впечатляюще, не правда ли?»