Такова международная справедливость диктатора, негодовал Константин Фагуста. А какова справедливость внутренняя? Да не лучше! Можно ещё допустить, что злодеи, нападающие ночами на стариков и женщин, заслуживают кар и потяжелее, чем заключение в тюрьмах, где их содержат в тепле и спокойствии. И даже унизительное утопление их главарей живыми в нечистотах можно принять — как меру, отвечающую суровым условиям войны. Но карать родителей преступников, наказывать их близких! На днях министерство Террора ликвидировало банду на окраине Адана. Главарь банды, в дневное время грузчик продовольственного магазина, за убийство женщины, её мужа и двух детей приговорён к позорному утоплению. Стерео показало нам эту омерзительную сцену. Что ж, жестоко, но известная справедливость в неклассической казни была — диктатор недаром объявил, что будет властью не просто жестокой, но свирепой — свирепым защитником справедливости, так его следовало понимать. Но какая же справедливость в том, что на месте казни стоял понурый отец, а мать рвала на себе седые волосы, а потом упала без чувств, когда сын канул на дно отвратительной помойки? Или в том, что обоих стариков сразу после казни увезли на далёкий север — на холод, на муки, на нищенское полуумирание? При казни присутствовала подруга бандита, молоденькая девушка, встречались всего неделю, она и не подозревала, что угощается на преступные деньги. И её заставили глядеть на казнь, а после выслали тем же поездом на тот же север. «Я же только хотела потанцевать, я не знала, кто он! Я не брала у него денег!» — так она кричала. И я спрашиваю: неужели была самая маленькая справедливость в свирепой каре, которой подвергли девушку за желание потанцевать, вкусно поесть, сладко попить? А если это и вправду справедливость, то что же тогда называть ужасом и преступлением, издевательством и беспощадностью?
Фагуста заканчивал гневную статью грозным предупреждением:
«Мы живём в ужасное время, когда мир распался надвое и одна половина пошла на другую. На полях сражений гибнут тысячи людей. С первым выстрелом из электроорудий обрушились вековые принципы справедливости. Но она существует, человеческая справедливость, даже временно отстранённая. Она возродится и объявит миру: казнями не породить добра, бесчестьем — благородства. И смертью смерть не попрать! И тогда мы призовём к ответу всех, кто творит сегодня во имя справедливости великую несправедливость. И они закроют лицо руками, ибо не найдут оправдания для себя. Верую, люди, верую!»
Я отложил «Трибуну» и позвонил Гамову.
— Прошу меня немедленно принять.
— По телефону нельзя, Семипалов?
— По телефону нельзя.
— Тогда проходите в маленький кабинет.
Я положил на стол Гамову обе газеты.
— Итак, вы перечли их внимательно? — сказал Гамов.
— Перечёл — и очень внимательно.
— И ваше мнение о них сильно изменилось?
— Изменилось, Гамов!
— Вы хотите сказать…
— Да, именно это! Сгоряча я назвал «Трибуну» безобразием. Сейчас я считаю появление этой газеты вражеской диверсией. Я требую ареста Фагусты, пока он не подготовил второго номера.
— Не поняли. Ни вы не поняли, ни Гонсалес.
— Я не знаю мнения Гонсалеса.
— Такое же. Немедленный арест Фагусты — и предание Чёрному суду. Семипалов, вы так поднялись на Фагусту, потому что он лжёт в своей статье? Придумывает факты, которых не было?
— Да нет же, нет! Он опытный софист, этот ваш новый любимец Фагуста! Фактами он оперирует реальными. Толкование фактов — вот что возмущает. Самый наш злейший враг не обрушивает на нас такую критику, какую применяет он, кому вы разрешили свободомыслие.
— Вы против свободомыслия, Семипалов?
— Гамов, разве я давал повод считать меня глупцом? Я за то свободомыслие, которое идёт на пользу нашему с вами делу, а не за то, которое подрывает его основы. Террор и хаотическое свободомыслие — болтай-де чего влезет — абсолютно несовместимы.
Он на несколько секунд задумался.
— Семипалов, поставьте себе такой вопрос — в чём смысл террора? В том, чтобы жестоко наказывать преступников? Видеть весь смысл террора в свирепых карах могут одни дураки, а мы с вами умные люди, так вы сами сказали. Террор должен не только карать преступления, а страхом ужасающей кары предотвращать их. Террор в порождаемом ужасе перед преступлением, а не в количестве проливаемой крови. А ужас создаётся гласностью. Вспомните тюрьмы Маруцзяна. В них бандитов и вешали, и расстреливали. Но бандитов не убавлялось. Почему? Известия о расстрелах не публиковались, чтобы не расстраивать население, — и они теряли своё устрашающее значение. И мы согласились с вами, что смерть гораздо меньше пугает людей, чем позор перед смертью. Все мы сойдём в могилу, а вот захлёбываться в нечистотах, да ещё публично! Чуть мы начали этот метод террора, как резко снизились грабежи и убийства, разве не так?
— Но мы надеялись, что бандиты начнут выходить с повинной, а пока этого нет.
— Не подошло время. Зимой в стране не останется ни одной банды, уверен в этом. Но вернёмся к Фагусте. Вам не нравится, что он расписывает ужасы террора. Но ведь это как раз то, в чём мы нуждаемся. Фагуста возбуждает в людях ужас, живописуя казни. И делает это с таким искусством, с такой моральной силой, что поражаешься… Если бы Константина Фагусты не существовало, его следовало бы выдумать. Но он уже существует, и это большая наша удача.
Я задал последний вопрос:
— Гамов, Фагуста показывал вам статью перед тем, как послать её в печать?
Гамов ответил подчёркнуто спокойно:
— Нет, Фагуста не показывал мне этой статьи перед тем, как послал её в печать.
Намеренное повторение моих слов было не случайно. Но я тогда этого не понял.
В Адан съезжались главы правительств наших союзников.
Конференции союзников происходили и раньше. Артур Маруцзян обожал торжественные совещания, велеречивые доклады и длинные, как простыни, газетные отчёты. Союзники, в свою очередь, с трибун грозно кляли Кортезию, обещали нам всемерную поддержку в борьбе с заокеанской грабительницей, получали займы и подачки и разъезжались удовлетворённые и собственными речами, и публичными обедами.
Гамов решил разделаться с этой практикой.
Первым в Адан прилетел король Торбаша Кнурка Девятый. На аэродроме короля встречали Гамов, Вудворт и я.
Огромная машина — водолёт на пятнадцать пассажиров и двух пилотов — тяжко опускалась на грунт. Струи охлаждённого пара перестали бить из задних патрубков, из днища ещё вырывались тормозные потоки, преодолевавшие земное притяжение. Водолёт опускался на грунт весь в ледяном пару, как в облаке. Из открывшейся дверки проворно выбежал его величество король Кнурка Девятый.
Он именно выбежал, а не выбрался — маленький, вертлявый, тонконогий и тонкорукий, с лицом, так густо заросшим бурой щетиной, что издали выглядел обезьянкой, а не человеком. Впрочем, и вблизи его можно было спутать с обезьяной средней миловидности. Зато из волосатых щелей, именовавшихся глазами, в собеседника вперялись такие острые зрачки, два таких потока умного света, что невольно становилось не по себе. Его величество Кнурка Девятый, так разительно похожий на обезьяну, не глядел, а освещал людей своими фонариками-глазками: высвечивал, даже просвечивал насквозь. И среди важных вельмож, собравшихся в Адане, он единственный, вскоре стало ясно, не ошибся в характере Гамова, хотя в политических его целях не разобрался.