— Не знаешь, кто я на самом деле? Так я переменился?
— Не переменился, нет. Прости, у меня путаются мысли… Ты поднялся на такую высоту, второй человек в стране… И я видела — тебя мучает, что второй, ты раньше, на старой своей работе, всегда был первым. Кто-то значительней тебя, ты переживаешь, только сдерживаешься… Я так сочувствовала тебе, Андрей! А теперь эти страшные обвинения…
— Елена! Прекратим этот разговор.
— Не прекращу! Скажи мне правду! Что ты ненавидишь Гамова, я знала. Но неужели из-за соперничества с ним пошёл на предательство? Отвечай, это правда — твоя измена?
— Елена, снова прошу — прекрати!
— Отвечай! Да или нет? Почему не отвечаешь? Значит, правда?
Тогда я сорвался. Я был в отчаянии.
— Дура! Столько лет прожила со мной, столько твердила о понимании. О восхищении!.. «Всюду пойду за тобой! Где ни будешь, будем вместе!» — не твои слова? Что осталось? Где восхищение, где понимание? Простая вера в мою порядочность — где она? Какая тупость!
Она снова приложила руку к пульсирующей жилке на виске.
— Андрей! Ты заменяешь объяснение оскорблениями. Раньше ты не обращался со мной так грубо. Не хочешь ответить — сама скажу. Ты не тот, которого я знала столько лет, которым так восхищалась, которого так уважала. Ты переродился, Андрей. Тебя отравила власть, ты захотел ещё большей власти… Эти чудовищные обвинения… Они непереносимы!.. Но сам ты, сам ты!.. Почему сам не признаешься? Стыдишься, что обманул мою любовь, мою веру в тебя?
— Мне нечего стыдиться, Елена! Я действовал так, как велит моя совесть и мой долг. И знай: я больше не дорожу любовью, что рушится при первом ударе. «Где б ни был ты, я буду везде с тобой». Я в тюрьме, а ты? Ты рядом со мной?
— У меня нет твоей вины…
— Да, моей вины на тебе нет. И поэтому ты не заслужила тюрьмы. Можешь гордиться этим. Гордись, что не давишься вонючим хлёбовом, что не предстанешь перед ангелоподобным дьяволом Гонсалесом… Столько причин для гордости!
— Признался! — с мучением произнесла она. — Во всём признался!
— Признался, но не во всём! До полного признания ещё не скоро. Пока признаюсь только в том, что передавал врагам государственные секреты и получал за это деньги, огромные деньги, они на моих счетах в иностранных банках. Признаюсь, что вёл тайную борьбу с Гамовым и мечтал захватить его трон. И приму за эти мои поступки всю тяжесть ответственности. Но это ещё не полное признание, Елена, хотя оно так ужасает тебя. Придёт время, и каждому откроется сущность моей вины. И ты только тогда по-настоящему ужаснёшься! Безмерно, неизбывно, непрощаемо ужаснёшься! А теперь уходи! Мне тяжко смотреть на тебя.
Она поднялась и пошла к двери. Она пошатывалась. У двери она остановилась и обернулась. В лице её не было ни кровинки.
— Последнее слово, Андрей. Ты сказал, что не дорожишь любовью, которая рушится от первого удара. Твоё право — дорожить, не дорожить. Я дорожила нашей любовью. Мы ссорились оттого, что мне её временами не хватало, тебя не хватало. А твоя любовь была мне так бесконечно дорога… Рушится от первого удара… Не просто рушится, Андрей. Есть удары, которые не только уничтожают, но и выворачивают всё наизнанку. Ненавижу тебя! Ненавижу за то, что так долго, так искренно любила, так верила в тебя… Ненавижу и презираю!
Она рванула незапертую дверь. Я пересел с койки на стул — поближе к открытому окну. Сквозь густую решётку проскользнуло солнце, и на полу обрисовалась решётка из света. Камера была полна теней и призраков. У меня так болело в груди, что было больно дышать.
Меня казнили в полдень при полном сиянии солнца. Штупа мобилизовал все ресурсы метеогенераторов, чтобы ни одна шальная тучка не приблизилась к Адану. Толпа на площади стала собираться с утра. Тюремная машина шла посередине — две охранные впереди, две позади. Из первой машины вылезли Гонсалес и Пустовойт, с ними их прокуроры и судьи. Палачи в траурных мундирах Чёрного суда уже ждали на площадке, где смонтировали виселицу. Я прикинул на глаз — Пустовойт не обманул, от перекладины, на которой висела верёвка, до земли было точно восемь лан. В стороне стоял оркестр — заглушать мои прощальные вопли, если начну кричать. Всё шло по росписи.
Я поднялся на площадку и оглядел площадь. Тысячи глаз сходились на мне, как в фокусе. Толпа безмолствовала. Вдали в машине я увидел Пеано. Впервые на его лице не сияла улыбка, он плакал обыкновенными человеческими слезами. «Не знает!» — подумал я и отвернулся. Ни один из членов правительства — кроме торжественных Гонсалеса и Пустовойта и плачущего Пеано — не пожелал украсить своим присутствием моё прощание с жизнью. Я поискал глазами Елену, её тоже не было. Я стал под виселицей. Один из сотрудников Гонсалеса зачитал приговор, поворотясь ко мне лицом, потом поклонился мне и пропал позади. Ни одним голосом толпа не одобрила и не осудила приговор. Мне показалось, что от меня ждут прощальной речи. Я сказал палачам:
— Не будем терять времени.
На меня накинули кожаный мешок, стянули его в ногах и талии ремнями, набросили на шею петлю, стали её прилаживать. На площади свободно светило солнце, в мешке был душный мрак. В этот миг я понял, почему плакал Пеано. Он плакал не потому, что не знал, а потому, что знал! Он пришёл реально прощаться со мной! На площади совершалась реальная драма, а не красочный спектакль. Меня обманули, меня казнили по-настоящему! Я дёрнулся от внезапно ударившего испуга. Тело моё взлетело вверх и стало невесомым. И всего меня охватил мрак — уже навеки.
Моё тело грохотало. Это не метафора, а физика. Всё во мне надрывалось — ноги хрипели, руки лопотали, сердце барабанно било, шея скрипела, ресницы тонко звенели, уши визжали, волосы по-змеиному шипели и судорожно шевелились — и все эти звуки складывались во всепоглощающий гуд. И ничего больше не было в мире, кроме моего безмерно гудящего, ставшего всей вселенной тела. И я уже знал, что надо открыть глаза, чтобы оборвать этот терзающий гуд, пока сам я не рассыпался на тысячи камертонящих частей. Я вобрал в себя воздух — и он тоже что-то своё тихо и зло просвистел — и разорвал себя воздухом на тысячи осколков. Я чувствовал, что мчусь во все стороны, что меня больше нет, а есть лишь куски, уносящиеся в тёмную пустоту. Меня пронзил ужас небытия. Я раскрыл глаза.
Я лежал на кровати. Рядом на скамеечке сидел Павел Прищепа. У кровати громоздился Николай Пустовойт.
— Наконец-то! — воскликнул Пустовойт и повторил с облегчением: — Наконец-то!..
У Павла подрагивали губы. Он наклонился ко мне.
— Андрей, ты меня понимаешь? Как ты себя чувствуешь?
Я ответил с трудом — ничто во мне уже не звучало, язык больше не дребезжал, как жестяной лист на ветру, но речь не давалась:
— Понимаю. Как чувствую — не знаю. Говори, Павел.