— А может быть, — прервала она меня, не желая отклоняться от темы, — ты воспринимаешь все как Мэйбл. Целиком.
— И такое возможно, — неторопливо признал я, а в голове крутилось: ее слова об «огромности» и «ужасе» совершенно верны.
На меня нахлынула глубочайшая тревога. К ней примешивались жалость, непримиримое отвращение и горечь. Ярость против ложного авторитета тоже входила в смесь.
— Фрэнсис, — захваченный врасплох, теперь я отбросил всякое притворство и спросил: — Что же это такое может быть?
Мы сидели, молча глядя друг на друга. Наконец сестра ответила вопросом на вопрос:
— А не возникало ли у тебя желания интерпретировать свои переживания?
— Мэйбл, помнится, говорила, что если у меня возникнет желание написать о Башнях, то это можно будет осуществить, но не выразила ни малейшей настойчивости. Да к тому же это не в моем стиле. — Заметив, что сестра ждет продолжения, я добавил: — Мне лишь хотелось бы докопаться до причины всех этих тревог, чтобы избавиться от них навсегда. Но не посредством перенесения на бумагу, пока. — И вновь с трепетом повторил свой вопрос, невольно приглушив голос: — Что же это может быть?
Однако многозначительный ответ Фрэнсис, произнесенный с особым ударением, отрезвил меня и рассердил:
— Что бы это ни было, оно не от Бога.
Я тут же встал, чтобы спуститься вниз. Помню, даже пожал плечами.
— Так что, Фрэнсис, может, уедем отсюда? Не лучше ли нам будет вернуться в город? — уже у дверей спросил я, но когда обернулся к сестре за ответом, то увидел, что она сидит, склонив голову и закрыв лицо руками.
Вся поза говорила о том, что она вот-вот зарыдает. Женщине не под силу выдержать напряжение, обрушившееся на Фрэнсис, не впав в уныние. Поколебавшись немного в нерешительности, я, к ужасу своему, вдруг понял, какая эмоция движет мною самим: ни за что не допустить безобразной сцены, которая после будет жечь стыдом. Грубо поддавшись обычной мужской слабости, я уже почти повернул дверную ручку, чтобы выйти из комнаты, но тут Фрэнсис отняла от лица руки и посмотрела на меня. Солнечный луч высветил ее прекрасное лицо в обрамлении немного растрепавшихся золотисто-каштановых волос — казалось, оно светилось состраданием, нежностью и вечной любовью. Сомнений не было: в ее чертах читалась готовность к самопожертвованию ради других, свойственная лишь одному роду известных мне существ — матерям.
— Мы должны остаться с Мэйбл и помочь ей все наладить, — прошептала Фрэнсис, приняв решение за нас обоих.
Пробормотав что-то в знак согласия, я пристыженно спустился в сад. И только там, оставшись один, ясно осознал, что наша долгая беседа ничем не завершилась. Собственно, обмен откровенными признаниями прошел через намеки. Мы решили остаться, но это было скорее отрицательное решение отменить отъезд, чем позитивное и деятельное. Все наши словеса, догадки, умозаключения, объяснения, самые тонкие ссылки и намеки — даже сами мерзкие изображения, вышедшие из под руки сестры, — ни к какому результату не привели. Ничего так и не произошло.
Оставшись один, я инстинктивно двинулся туда, где Фрэнсис рисовала свои необычные эскизы, стараясь увидеть тайну ее глазами. Возможно, теперь, с ее подсказки, у меня получится воспринять что-то подобное и, быть может, выразить это в слове. Если бы мне пришлось писать о Башнях, спросил я себя, как бы я поступил? Я намеренно обратился к наиболее привычной для себя форме выражения мыслей — письму.
Но в этом случае никакого откровения не снизошло. Вглядываясь в деревья и цветы, уголки лужайки и террасы, розарий и заплетенный пламенеющей лианой уголок дома, я ничего зловещего, нечистого в цвете и форме явленного подсознанием не заметил. Поначалу. Реальность стояла перед глазами — обычная и уродливая, бок о бок с искаженной версией, сохраненной в уме. Это казалось невероятным. Усилием воли я попытался прояснить впечатление, но тщетно. То ли мое воображение пахало на меньшую глубину, чем у сестры, то ли пускало коней поперек поля, то ли сеяло не те семена. Там, где я видел в заросшем садочке, разбитом по плану вульгарного богатого ревивалиста, стращавшего прихожан вечным проклятием, лишь грубость и неразвитость, Фрэнсис усмотрела всплеск языческой свободы и радости, неясное томление первобытной плоти, которая в соединении с яростным пылом прежнего хозяина Башен изгадилась.
Однако постепенно кое-что стало проясняться. Медленно, но неотвратимо. Нет, факты остались неизменными и природные черты также не переменились — это было невозможно, — все же я стал примечать некоторые детали, которые сами по себе были достаточно обычными, но обрели для меня больший смысл в тот момент. Часть я припоминал с предыдущих прогулок, другие заметил сегодня, бродя туда-сюда, не находя себе места, — мне все казалось, что кто-то наблюдает за мной и следит, какое впечатление производит на меня сад. Это все были пустяки, но они очень меня угнетали. Причем я был почти убежден, что кто-то всеми силами пытается заставить меня прозреть. Намеренно.
Слова сестры «ты воспринимаешь один уровень событий, а я — другой» непрошено всплыли в памяти.
И тут, словно ребенок, я увидел то, что теперь привык называть гоблинским садом: дом, усадьба, деревья и цветы — все принадлежали тому миру гоблинов [47] , что предстает перед детьми со страниц сказок. И впервые помог мне это понять шепоток ветра позади: неожиданно обернувшись, я почувствовал, что кто-то подбирается ближе. Старый корявый ясень специально был посажен таким образом, чтобы закрывать тот конец террасы, где располагалась лужайка для тенниса; это его листья теперь шуршали на колышущихся ветвях. Я бросил взгляд на дерево и почувствовал, что в этот момент вступил через ворота гоблинского сада, притаившегося за тем, который видели все. Под ним, на более глубоком слое, видимо, и был разбит тот сад, куда заходила моя сестра.
Но свой я буду называть гоблинским оттого, что необычный вид его все же нельзя было назвать живописным. Скорее, гротескным, ибо, куда ни глянь, повсюду виделось искажение привычного: какие-то признаки раздувались, а иные — как бы преуменьшались. Повсюду что-то словно мешало жизни донести до меня свою сладостную весть. Ее что-то останавливало на полпути, подавляя, или искривляло, преувеличивая. Несомненно, сам дом носил отпечаток ограниченного ума и был уродлив, тут не требовалось дальнейшего объяснения, то же касалось и плана разбивки сада и усадьбы, но в моем аналитическом уме никак не могло уложиться, отчего деревья, цветы и прочие растения стали ему под стать. Не сходя с места, я осмотрелся, немного походил и снова стал озираться. Повсюду та же зловещая незавершенность. Теперь мне не удавалось вернуться к обычному восприятию реальности. Мой разум отыскал этот гоблинский садочек и теперь был не в силах из него выбраться.