Всего в покоях больницы оказалось девятеро.
Почти наверняка среди них был бы и Богдан, если бы…
Совестливый минфа не ведал, как смотреть людям в глаза. Особенно сотрудникам своим, как на грех пострадавшим столь сильно. Он суетливо, бестолково пытался помочь, когда носилки с пострадавшими несли к сампану; его вежливо оттеснили, не дали в руки тяжесть. То, что он занедужил, было известно уже всем: об этом открыто говорили, пока сампан с ничего не подозревающими трудниками в середине дня резво скакал по волнам пролива. Богдан не заметил ни единого косого взгляда, ни одной укоризненной мины – но от этого ему не становилось легче.
Потом в голову минфа пришла новая мысль.
— Отче, — спросил он, подойдя к Киприану после того, как все, кто нуждался в постельном режиме, были размещены по покоям; размещением ведал сам неутомимый, посуровевший более обычного архимандрит. Тот хмуро обернулся к назойливому, незадачливому сановнику.
— Что еще тебе, чадо? Видишь, дел невпроворот?
— Один вопрос. Это был первый тюк, который поднимали нынче?
— Да. До того доканчивали обшивку оставшимся со вчера материалом.
— Крановщик когда пришел? За сколько до подъема?
— Не ведаю. Это надо не у меня спрашивать. А что?
— Мог он не знать, что меня нет на лесах, что я заболел?
Некоторое время отец Киприан молчал, с каждым мгновением хмурясь все больше. Он понял мысль Богдана не сразу; но когда понял, кустистые брови его грозно и неприязненно сошлись на переносице.
— Изыди, — повелительно сказал он. — Нет у меня здесь душегубцев и быть не может.
— Простите, отче Киприане, — тихо ответил Богдан и ушел.
Не было ему покоя. Нигде. Даже на светлом острове Соловецком – не было ни днем, ни… ни ночью.
В кромешной тьме, наполненной резким ветром и стонущим шумом деревьев, он добрел до своей пустыньки. Луч фонаря, сильный и могучий в помещениях, здесь, в вольном лесу, казался немощным, блеклым. Тьма вокруг скачущего по кореньям и пням пятна света выглядела еще более непроницаемой и тревожной, наполненной Бог знает какой страстью.
У входа в пустыньку Богдан остановился и, покряхтывая, ровно старик, сел на корточки. Уходя поутру, он натянул на уровне колен, поперек входа, пойманную в лесу паутинку. Старые, но безотказные штучки… Паутинка была порвана.
«Я у них лазал, а они тем временем – у меня, — понял Богдан. Странно, но эта мысль не взволновала его; после нынешних бурных событий то, что кто-то устроил у него обыск, уже казалось пустяком. — Может, конечно, и не они… Но скорее всего – они». В душе минфа был уверен, что – они. Вэймины. Слишком уж все сходилось.
Он притворил незапирающуюся дверь поплотнее – но только чтоб ветер не так сильно задувал внутрь. Поразительно, но ему совсем не было ни страшно, ни даже беспокойно, когда он ложился спать. Жизнь катилась под откос. Не было Богдану покоя, не было света…
«Как завтра буду новым сотрудникам на стройке в глаза смотреть?..»
«Так что заходите, любезные. Кто бы вы ни были и чего бы ни хотели. Что бы вы ни сделали со мною – я с собою уже сделал стократ хуже».
И тут он понял, что не ведает, о чем молиться на ночь.
То ли о том, чтобы Господь оградил его от наваждений ночных, нечистых?
То ли о том, чтобы она пришла?
Лиса…
Нет, не только от потрясений не вспомнилось Богдану то, что открылось лишь при посещении покоя Вэйминов. Как могло прийти ему в голову, что нежная и страстная Жанна, ее руки и губы, ее грудь, ее… что все это – не более чем лисичка? Зверек малый? Ну какому мужчине может взбрести подобное? Легче и проще – да и к себе уважительнее – на искушение сослаться.
Неисповедимы пути Твои, Господи…
Отчитав двести раз «Отче наш» во искупление вынужденного обмана честного служителя в странноприимном доме, Богдан, окончив вечернее правило, в конце концов просто возблагодарил Всевышнего за все, что Ему было угодно когда-либо в прошлом, и за все, что Ему еще будет угодно в грядущем. Слава Тебе, Господи, за все вовеки… «Впрочем, не моя воля, но Твоя пусть будет».
В эту ночь Жанна не пришла.
И, просыпаясь перед рассветом с мыслью о том, что ночь уже миновала, и миновала, как и подобает в святом месте, Богдан, испытывая смешанное чувство облегчения и сожаления, почему-то вспомнил загадочную фразу Учителя, над коей вот уж два с лишним тысячелетия всяк на свой лад бьются исследователи и комментаторы: «О, как я ослабел! Давным-давно я не видел во сне Чжоу-гуна!»
Баг вошел в харчевню «Яшмовый феникс» за полчаса до полудня.
«Яшмовый феникс» – харчевня по-своему известная. Располагается она на углу улицы Писаря Дмитрия и славного множеством золотоглавых соборов Литийного проспекта, чуть не в самом начале коего высится торжественный и прекрасный терем улусной Палаты церемоний; в кругах людей знающих Палату именуют коротко и веско «Литийный, четыре», сообразно номеру дома. Выворачивая с моста, Баг в который раз прочел простые, берущие за душу слова поминальной литии, высеченные на спокон веку стоящей в начале проспекта стеле: «Вечная ваша память, достоблажении отцы и матери, братья и сестры наши, пожившие и скончавшиеся, приснопоминаемии. Бог да ублажит и упокоит их, а нас помилует и спасет, яко Благ и Человеколюбец». При том, сколько внимания уделялось именно аппаратом Палаты церемоний отправлению обрядов, связанных с почитанием так или иначе ушедших из жизни предков, то, что стояла Палата именно здесь, на Литийном, подле благородной стелы, было весьма сообразным.
Но главная особенность харчевни «Яшмовый феникс» заключалась не в прекрасном соседстве, не в удобном месторасположении и даже не в том великом разнообразии всяческих выпечных изделий – здесь всегда подавали пирожки со всевозможной начинкой, от мяса до творога, ватрушки тридцати сортов и так далее и тому подобное, — но в том, что местечко это облюбовали писатели, каллиграфы, а также труженики средств всеобщего оповещения, то есть газет, журналов, радио и телевидения. Редакции ряда периодических изданий располагались неподалеку, в боковых крыльях Палаты церемоний: тут и «Александрийские ведомости», и «Вечерняя Александрия», и «Голос народа», и «Северный мацзян» – крупнейшее и авторитетнейшее в империи специализированное издание, полностью посвященное этой древней игре, и еще десятка два газет и журналов, и даже главные редакции информационных и развлекательных программ улусного телевидения. Сотрудники всех этих уважаемых органов регулярно заглядывали – три минуты неспешной езды на повозке – в «Феникс» перекусить, а то и слегка взбодриться чарочкой чего-нибудь крепкого; некоторые же обитали в харчевне постоянно, едва что не жили. Здесь было принято отмечать выход новых книг, встречать те или иные праздники: Яблочный Спас, например, или древний день Двойной Семерки – седьмой день седьмого месяца, когда находящиеся в разных концах страны друзья, лишенные возможности встретиться лично, почитают своим обязательным долгом выпить один за другого и написать в честь дружбы несколько проникновенных рифмованных строк, — или даже собственные дни рождения, а то и просто справлять посиделки пестрыми, громко галдящими компаниями; харчевня вошла в повседневную жизнь всей журналистско-писательской братии…