К этому времени Мордехай уже не жил в Семизарплатинске. Вернувшись в родной улус, он устроился внештатным сотрудником в отдел теоретических проблем Института физики в Димоне — и, почти не выходя из дому, получая, в сущности, гроши (особенно если сопоставить оклад с его научными заслугами, не говоря уж о способностях; но так ему было свободнее, так он принадлежал только себе), работал сразу в двух направлениях. Он хотел знать, как устроена суть Вселенной. И он хотел знать, как помирить всех людей в мире.
День, когда он нашел решение второй проблемы, запомнился ему как день одной из величайших его научных побед.
Решение оказалось до смешного простым.
Собственно, оно уже давно было нащупано религиями, но Мордехай даже атеистом себя не считал лишь потому, что вообще не интересовался подобной проблематикой. Однако теперь пришлось — потому что, согласно его концепции, то, что религии рекомендовали отдельным людям, должно было произойти на уровне межгосударственном или, если сказать точнее, международном. Не государствам это было под силу — только самим народам, обитающим в государствах.
Когда учение стало складываться в его мозгу и обретать конкретные черты, превращаясь из безумной гипотезы в стройную теорию, Мордехай жил не в Димоне и даже не в Яффо. В Дубине. Четыре с небольшим года назад его пригласили принять участие в работах по противуастероидной проблеме и даже возглавить одну из групп. Мордехай воспринял это предложение со всей присущей ему ответственностью. Опасность он считал несколько надуманной — но совсем сбрасывать ее со счетов и впрямь не приходилось; а стало быть, если уж государства современного мира дошли до такой степени просветления, что решили совместными усилиями бороться с опасностью, которая в равной, пусть и небольшой, степени грозила всем, грозила человечеству как таковому, невместно было оставаться в стороне. Мордехай отдал этой новой задаче всю мощь своего ума. И опять добился успеха.
Первым человеком, которому он поведал о своей теории, был Сема Гречкосей — молодой и поразительно талантливый человек, с которым Мордехай, невзирая на разницу в возрасте, сошелся в Дубине так, как он редко с кем-либо сходился. В глубине души Мордехай мечтал стать для юноши тем, кем для него самого был в свое время недавно скончавшийся Ипат Ермолаевич Здессь. Не просто учителем, не просто учителем в науке — учителем в нравственности.
Был июль. Был вечер. Они — Ванюшин и Гречкосей — шли вдвоем по берегу Дубинки, затейливо петляющей меж холмов — точно когда-то ее нимфа (Мордехай не чужд был поэзии, а греческую мифологию чтил как одно из высших достижений человеческой культуры) принялась тут плясать с голубой лентой, как юная физкультурница на состязаниях по художественной гимнастике, да так и бросила свою извертевшуюся в воздухе ленту на траву… Где-то вдали гомонили и плескались на песчаной отмели мальчишки из соседней деревни. Цвели удивительные по мягкой, щемяще-грустной своей красоте среднерусские луга, словно бы неторопливо плывущие в бесконечность сквозь золотой солнечный дым… Отцовские гены, что ли, заставляли Мордехая с острым, почти нестерпимым наслаждением вдыхать сладкий и бережный воздух. Разнотравье поражало; на одном пригорке полевых цветов уживалось больше, нежели типов звезд в Галактике. Мордехай знал по именам лишь клевер, ромашки да иван-да-марью. Клевер светился пушистым розовым светом и накрывал луга, точно мягкое свадебное покрывало, повторяющее все изгибы укрытых тел. Заросли ромашки сияли, как сугробы, щедро посыпанные желтой солнечной крупой. Иван-да-марья… Она просто была. Как и он сам. Мордехай да… что? Да правда, подумал он без ложной скромности. Мордехай-да-правда.
— Нет-нет, — говорил он. — Ты вдумайся, Сема. Иначе нельзя. Иначе тупик, просто тупик, мы так никогда не станем друг другу… э-э… братьями. Значит, вечно будет висеть у нас над головами этот дамоклов меч. А ведь и наука… наука не стоит на месте. Раньше или позже будет создано что-либо еще более страшное. Что тогда? Нет, я прав. Каждый народ… э-э… от самых маленьких, живущих, может быть, в двух соседних аулах… и до самых крупных, в первую очередь — крупных… должны припомнить все, что сделали они дурного. А если… э-э… память им откажет — соседи должны им напомнить. Просто должны. Иначе — не стоит и начинать. Мы пятьсот лет назад сожгли у вас хлев — простите нас, вот стоимость этого хлева с поправкой на изменение цен! А мы угнали у вас триста лет назад стадо — простите нас, вот ваши коровы, не те же самые, конечно, но ровно столько, сколько мы угнали тогда! Мы завоевали у вас в прошлом веке остров и при том у вас погибло триста человек — простите нас! И хоть людей мы не можем возвратить к жизни — возьмите назад хотя бы свой остров! И вот тогда… тогда…
Ему казалось — молодой ученый его не понимает. Гречкосей смотрел как-то странно, искоса. Сочувственно — да, но чему он сочувствовал? Идее — или тому, кто ее высказывает? Мордехай не понимал и потому говорил все более сбивчиво и горячо. А Семен только кивал и словно хотел что-то ответить — да не решался.
А назавтра, за пять дней до уже назначенного первого испытания изделия «Снег», — пришло распоряжение о свертывании проекта.
Это было как издевательство.
Собственно — почему «как»? Пять лет вдохновенной работы лучших умов страны, будто скомканную салфетку после обеда, рыгая и отдуваясь, вышвыривали на помойку вместе с созданным чудом. А уж такие-то умы найдут, как побольней для самих же себя выразить свое унижение и разочарование, свой горький сарказм. Ну жизнь! Ну государство! То давай-давай, а то вдруг — ой, ошибочка вышла, это нам вовсе даже и не нужно… Уж дали бы испытать, в конце концов! Что за глупость! Не могли после опыта выполнить свои договорные обязательства, что ли? Кто там наверху думал? Каким местом?!
Ученые пребывали в бешенстве — и в растерянности.
А Мордехай понял окончательно: от властей ничего доброго быть не может.
Ну почему, скажите на милость, им было не отдать созданный прибор мировому сообществу? Что за дурацкие… э-э… предрассудки? Работы бы продолжились, и великий Вольфганг Лауниц бы к ним присоединился, и блестящий Мэлком Хьюз… Ни два, ни полтора! Ох, владыки! Да таблицу умножения-то они хоть помнят или уж забыли давно и знай себе только молятся? Колесо сансары, понимаете ли, им понятней, чем разрушение наследственного вещества микродозами радиации! Ом мани падмэ хум, понимаете ли! Впрочем, нет, это не здесь… Да какая разница! Отче наш иже еси… э-э… на небеси…
Он немедленно, не слушая никаких уговоров и посулов, уволился и уехал.
Кончились луга.
Поначалу, видимо, просто по привычке, на многолетнем инстинкте, Мордехай принялся сыпать свои рецепты в бездонную пропасть высшей власти. Вотще. В первый раз, правда, он после двух седмиц напряженного ожидания получил, уже почти утратив надежду, красивый объемистый конверт, пахнущий жасмином; в нем таились два листа правительственной почтовой бумаги, украшенные полупрозрачным, чтоб не мешал читать, изящно сплетенным узорочьем сосновых игл и персиковых лепестков. В конце стояла подпись и личная печать имперского цзайсяна [52] .