— Что? — непонимающе спросил он. Она молчала.
Нет. Нет. Она ощутила это каким-то шестым чувством. Эти глаза… Эта голова редечкой… Нет. Не может быть. Быть не может.
И тогда слезы, что всухую, впустую ядовито кипели у нее где-то внутри глаз всю дорогу, брызнули наружу. Она уткнулась Мордехаю в грудь.
— Она… она…
Это все, что она могла выговорить. Так ей казалось.
Она даже не заметила, что сказала куда больше. Она даже не сразу сообразила, о чем он вдруг закричал, как раненый: «Да как ты могла подумать обо мне так! Заподозрить такое! Да разве я… Да я ни сном ни духом…» Она даже успела удивиться, когда поняла, что в соседней комнате стрекочет диском телефон, что муж куда-то звонит, пока она, присев на самый краешек дивана, словно уже чужая здесь, доплакивает свои сегодняшние слезы — может быть, последние слезы в жизни, потому что после такого плакать уже нельзя. Не о ком. Не по чему.
— Я запрещаю вам видеться с моей женой! — кричал он надтреснутым фальцетом в телефонную трубку. — Как вы могли! У нее же больное сердце! Я не желаю больше видеть вас в нашем доме! Я вас на порог больше не пущу!!
Она слушала, уже не всхлипывая, боясь дышать, и понять не могла, легче ей становится — или во сто крат тяжелее.
Ханбалык, шестерица, вечер
Это была третья поездка Богдана в столицу империи — и самая непритязательная с виду, самая неофициальная.
И впервые без Бага.
Когда бываешь где-нибудь часто и обыденно, впечатления стушевываются и, сколь бы ни был причудлив тот мир, что, вырвавшись из повседневной круговерти, ты навестил, он скоро становится частью этой же самой круговерти и не ощущается уж ни новым, ни чудесным. Так, наверное, раньше или позже перестают чувствовать завзятые искатели впечатлений; хоть ты им Лхасу покажи, и беспременно чтоб далай-лама ручкой помахал из окошка Поталы, хоть знаменитую колымскую зону отдыха с теплыми купальнями под открытым небом и клонированными мамонтами, берущими корм с руки, — они лишь: далай-лама лысоват [68] , мамонт хлипковат, и вообще суп недосолен… Праздники должны быть редкими. Древние это хорошо понимали.
Ханбалык — редкий праздник.
Воздухолет мягко и величаво скатывался с заоблачных высей — точно с долгой горы аккуратный пожилой лыжник, не показателей алчущий, но здоровья да радости; а тем временем — отринув и наушники с восьмью разнообразными музыками, и развлекательную сериальную фильму, над которой уж третий час впокатушку хохотал, сотрясая кресла, сосед по перелету, — Богдан сидел и, казалось, скучал; а на самом деле вспоминал. Вспоминал и первый свой прилет сюда, столь успешно завершившийся вразумлением наследника, — как недавно это было и как давно… Не оборотами Земли вокруг солнышка меряется жизнь, а личными культурными, как говорят древнезнатцы, слоями: заглянешь в свой душевный палеолит, а там ты сам и бродишь, вроде тот же, что ныне, но по сути — питекантроп невразумленный; зато, правда, темпераментный — потому что дикий… И второй прилет, совсем уж церемониальный — когда после ухода Раби Нилыча на пенсию Богдан сменил бывшего начальника на его высоком посту и по древнему обычаю обязан был в числе прочих государственных служащих, удостоенных в текущем году назначений на должности третьего ранга или выше, участвовать в торжественной церемонии представления императору.
Вспоминать собственное прошлое — тоже праздник, и тоже, по причине вечной нехватки досуга, довольно редкий. Странный праздник — немного печальный, но как бы омывающий душу живой водою… Так, поднимаясь над сиюминутной суетой, напоминаешь себе, что ты не однодневка, запутавшаяся в нескончаемом торопливом сегодня; что ты можешь меняться, что у тебя есть прошлое — а стало быть, и будущее.
На сей раз Богдана никто во дворцах не ждал, и от воздухолетного вокзала Шоуду до города Богдан добирался на повозке такси, как обычный путешественник. И остановился он не в гостинице, а в скромном и тихом странноприимном доме православной духовной миссии, затерянном посреди обширного, наполненного куполами церквей парка, продутого насквозь в это суровое время года сухими и пыльными ветрами. Молчаливый послушник, встретивший Богдана у врат по велению начальника миссии, архиепископа Памфила, с коим минфа снесся еще из Александрии, проводил его по извилистым дорожкам парка, показал келью; скромные свои дорожные пожитки Богдан нес сам, не позволив послушнику перехватить у него невеликий груз.
В Ханбалыке было около восьми вечера, когда минфа, наскоро приняв с дороги душ и переодевшись, отправился на молчаливое свидание с великим городом.
Неподалеку от главных врат духовной миссии Богдан одиноко поужинал в маленькой харчевне, называвшейся «У Ху Да»; судя по имени, владелец заведения, живи он в стародавние времена, вполне мог бы, наряду с Му Да и Мэн Да, стать одним из лучших учеников Конфуция в его поздние годы. Богдан наугад заказал что-то из простой ханьской еды — он так и не научился понимать или хотя бы угадывать по цветистым, романтичным названиям блюд в трапезных росписях, что эти блюда на деле из себя представляют. Да по правде говоря, не очень и старался. Великий муж был неприхотлив в еде, а тот простой факт, что ханьская кухня невкусной не бывает, в какую строчку ни ткни, выучил еще сызмальства. Получив несколько тарелок с аппетитно дымящимися, раскаленными ворохами, где чего только не было намешано — от ростков бамбука до миниатюрных, точно девичьи ноготки, крабьих панцирей, — Богдан одним движением разорвал пребывавшие в единстве, как бы сросшиеся бедрами деревянные палочки-куайцзы, что принесли ему вместе с заказом, и принялся за еду.
С легкой грустью, которая всегда охватывала его при воспоминаниях о невозвратимом — почему-то о возвратимом и вспоминать не хочется, ведь оно и без того вернется, — Богдан будто наяву увидел, как в прошлый приезд Баг привел его в это накануне открытое им, Багатуром Лобо, простенькое заведение. И так им у Ху Да понравилось, что во все дни пребывания в столице они либо обедали, либо ужинали именно здесь, делая порою немалый крюк по городу, чтобы не изменять стремглав созревшей привычке. С вечера второго дня Богдана и Бага тут уже узнавали и замечали еще на подходе; маленькая, смешливая сяоцзе, стоявшая у порога харчевни и зазывавшая прохожих на трапезу, издалека видела степенно, но решительно, чуть ли не в ногу приближавшихся человекоохранителей и, загодя улыбаясь, принималась широко махать им: сюда, мол, сюда, к Ху Да! А когда они начинали подниматься по ступенькам, громко докладывала внутрь: «Идут наши знатные лаоваи! [69] »
Мягкое освещение, незамысловатый уют и удивительное, ненавязчивое, но очень искреннее радушие хозяев — все это располагало сесть за столик у широкого окна с видом на сверкающую фонарями улицу и сидеть, сидеть, неспешно беседуя и никуда не торопясь… Так Богдан с Багом и поступили. Богдана очень умилила стоявшая в центре стола большая тарелка с семечками и пустая корзиночка для шелухи: предполагалось, что гость не будет скучать в ожидании заказанного, а займет себя неспешным, обладающим вполне медитативными свойствами лузганьем. Умудренный знаток ханьской кухни Баг глубокомысленно вчитался в принесенную румяной сяоцзе книгу блюд и сделал обильный заказ; Богдан только кивал, когда друг по провозглашении очередного названия поднимал на него глаза: ты не против? — названия яств звучали малопонятно, но поэтично, а потом выяснилось, что и сама снедь, тающая во рту, достойна стихов. Принесли пива — циндаоского бархатного. А когда начали появляться первые блюда, воздух наполнился ароматами, а рты слюной; да тут еще Баг указал другу на стену — там развешаны были изображения раков, упитанных и довольных; казалось, их с детства растили для того, чтобы раки однажды как следует обрадовались тому, что их съедят именно у Ху Да. Были они трех размеров, и под самым мелким значилась цена в три чоха, а под самым крупным — в пять, и было в том нечто до боли родное, знакомое с детства и потому делающее заведение Ху Да еще более уютным.