В ответ на это поэтически одаренный молодой человек удивленно вытаращил глаза, потом понимающе усмехнулся, поднял протяжный палец и, пристально глядя на Стасю, продекламировал, сопровождая каждое слово жестом – словно заколачивал гвозди:
Я не люблю рифмичные стихи!
Они козлу подобны в огороде:
Капусту жрет, ан молока-то нет!
— Имеете право, — кивнул Баг.
Тут появился прислужник и с необычайной быстротой расставил перед Стасей и Багом тарелки.
— Ну, видите ли, рифма – это такая формальная вещь… — подхватил свою чашку сосед и приподнял крышечку. — В свое время я много и плодотворно, да-да, плодотворно работал с рифмой… — Он помолчал, наморщив лоб. — Но потом разочаровался. Да-да. Совершенно разочаровался. Потому что, как учил великий поэт Ли Бо… — В этот момент в рукаве у Бага запиликала трубка, и Баг, так и не узнав, чему же учил древний мастер изящного слова, приложил руку к груди в знак извинения и достал телефон.
“Кто бы это? Надеюсь, не из Управления…”
— Вэй?
— Драгоценноуважаемый ланчжун Лобо?
— Да, я.
— Ой, то Матвея Онисимовна Крюк звонит, мать Максимушки. Слышите меня?.. Вы зараз к нам на Москву не собираетесь?
Падал снег.
Огромные тяжелые хлопья рушились мощно и ровно, вываливаясь из рябого от их летящего изобилия ночного неба – и снова съеживались, и пропадали внизу, лепя город, как дети лепят снеговиков. За сырым снегопадом, за рекой стояли, помаргивая сквозь пелену, разноцветные огни Парковых Островов [11] ; если смотреть долго, казалось, это снег остановился в воздухе, а огни летят и летят вверх, в небеса.
Падал, вываливаясь из невидимого неба, снег.
Падал, вываливаясь из невидимого будущего, новый век.
Можно сколько угодно твердить себе, что, ежели считать от Хиджры, наш мир окажется не в пример моложе; можно утешительно вспоминать, что нынче подходит к концу лишь девятый год под девизом правления “Человеколюбивое взращивание”, и следующий окажется всего-то десятым – если, конечно, Небо не даст императору знак сменить девиз и начать бег времен сначала… Но факт оставался фактом: до две тысячи первого дня рождения Христа оставалось едва ли три седмицы.
Нежный голосок Фирузе, мурлыкавший в детской вечное “Баю-баюшки”, умолк. Почти беззвучно в своих мягких, ярких туфлях с загнутыми вверх носами Фирузе подошла к мужу и молча остановилась рядом.
Богдан глядел в ночь.
Его душа, точно сушащаяся шкура только что добытого и освежеванного зверя, была растянута на крайностях. Одна – благостное, умиротворенное счастье. И другая – саднящее чувство того, что он, Богдан, словно отработавший свое трутень, больше, в сущности, жене не нужен.
На такие мысли мог быть лишь один ответ.
Богдан обнял жену, и она преданно прижалась щекою к его плечу.
Плоть наша – от тварей, но души – от Бога.
Новый век в жизни Богдана и Фирузе начинался, не дожидаясь круглых дат.
— Красиво, — завороженно шепнул Богдан, по-прежнему глядя в полную мерцающих падучих полос темную пропасть окна.
— Конечно, красивая, — тоже негромко ответила Фирузе. Грех было говорить громко, когда снег валит так тихо. — И носик твой, и подбородок…
Он смолчал, и лишь крепче прижал к себе жену.
“Мое тело тоже пропитано хотениями недушевными”, — подумал Богдан, и в памяти его сразу всплыло из Иоанна Лествичника: “Как судить мне плоть свою, сего друга моего, и судить ее по примеру всех прочих страстей? Не знаю. Прежде, нежели успею связать ее, она уже разрешается; прежде, нежели стану судить ее, примиряюсь с нею… Она навеки и друг мой, она и враг мой, она помощница моя, она же и соперница моя; моя заступница и предательница. Скажи мне, супруга моя – естество мое, как могу я пребыть неуязвляем тобой?”
— Ты изменился, — сказала Фирузе после долгой паузы.
— Как?
Она опять помолчала.
— Повзрослел.
Богдан чуть улыбнулся.
— Неудивительно, — сказал он. — Из кандидатов в отцы одним махом стать кандидатом в деды!
Фирузе чуть покачала головой.
— Нет, не только. Соловки не отпускают…
Еще вчера вечером Богдан все рассказал Фирузе без утайки. Таить не хотелось, да и возможности не было; вопрос о том, почему младшая супруга не дождалась ее возвращения, Фирузе задала мужу одним из первых.
— Для нас это плохо или хорошо? — спросил Богдан.
— И плохо, и хорошо, — ответила Фирузе, — иначе не бывает. Таким ты мне люб больше… теперь. Девчонка вполне может любить мальчишку, но взрослой женщине нужен взрослый мужчина. Я только очень боюсь, что… — Она запнулась.
Богдан, не выдержав ожидания, спросил:
— Что?
— Что ты чувствуешь себя перед ней виноватым.
— Перед кем? — глупо спросил Богдан.
— Перед Жанной, — спокойно пояснила Фирузе.
Богдан помедлил.
— Почему это тебя пугает?
— Потому что ты очень хороший человек. Обычные люди ненавидят, а то и презирают тех, перед кем чувствуют вину. А очень хорошие… — у нее дрогнул голос, — начинают их любить всем сердцем. Я боюсь, ты так теперь в нее влюбишься, что я стану тебе… неважной. Две жены – дело житейское… но я не хочу, чтоб ты ее любил крепче, чем меня. Особенно теперь, когда ее нет. Будешь обнимать меня, а вспоминать ее. Этого я не выдержу.
— Нет, — горячо и сбивчиво начал Богдан. — Фира, нет…
— Молчи, — ответила она, — не говори ничего. И я не стану говорить ничего, хотя… может, и надо бы сейчас, но… То, что я буду любить тебя всю жизнь, ты и так… веришь. И я. Это вроде веры во Всевышнего. Молчи. Я верю, что лишней боли ты мне не доставишь, ты добрый, а неизбежная – неизбежна. Пусть все идет, как идет. Мы живем, Ангелина спит… снег падает.