Пока он не торопясь ел, я сидя на корточках и глядя ему не в глаза, а чуть в сторону, обещал, что буду теперь гулять с ним каждый день, говорил, что не я виноват в его мучениях, что я здесь — вообще пятое колесо в телеге… Ну, и так далее. Словом, почти просил прощения. И он — простил. И меня, и весь род людской — никогда больше не лаял даже на старух, и они сначала с опаской, а потом все больше смелея, стали подходить к нему и вести себя с ним, как с остальными.
Я принес из дома раствор перекиси и промыл ему загривок. Купил ошейник с поролоновой прокладкой, чтоб не тер ему пораненную шею. Стал приносить ему какие-то лакомства. Выгуляв всех остальных, выводил его на поводке и пол часика гулял с ним по территории — возле вивария, конечно, где не крутилось начальство. Стал разговаривать с ним, под косыми, неодобрительными взглядами старух.
Наверх, в лабораторию, уже «просверленных» собак отводили чистенькие девочки-лаборанточки, брезгливо воротящие носики и от меня, и от старух — мы для них были низшей кастой. Но в первый раз новую собаку наверх отводили старухи — как раз после того, как я заканчивал работу — поэтому я и забирал пса и гулял с ним пол часика. Нет, я не считал его своим, не разыгрывал из себя хозяина, ну, может, чуть-чуть… Я вообще мало думал о нем, просто гулял, просто как-то подружился, просто…
Только я не сообразил, или не хотел соображать, что он — не просто, что для него все — по другому. Сказавши «А», они не могут не сказать «Б»; вернувшись к своей привычной зависимости от человека, простив его, они не могут не полюбить…
Мы так сделали, нам так захотелось когда-то, и когда-нибудь нам это еще отрыгнется, потому что все будет правильно, как говорил один… И хоть и страшновато, но все-таки хочется, чтобы все было правильно, хотя отрыгнется — и мне тоже…
И тут эта дурацкая история в карантине…
А на другой день, старуха злорадно сообщила, что меня вызывает к себе зав лабораторией. Я закончил работу, погулял с псом и поднялся наверх. Не знаю, что там ему наговорили эти старые мымры, он не стал ничего объяснять, а просто сказал:
— Пиши заявление.
Я написал. Легко и даже с какой-то радостью. И лишь когда писал, сидя у него в кабинете, понял, что мне стало трудновато здесь работать, что я сам хочу уйти. Про пса я вспомнил только на улице, когда спустился вниз и пошел вдоль корпусов НИИ к воротам…
За моей спиной раздался короткий лай. Я обернулся. Старуха держала на поводке пса, моего пса (так я в первый… и последний раз подумал про него), а он сидел, и склонив голову, смотрел на меня. Глаза ведь на самом деле ничего не выражают, «зеркало души», там, «улыбаются», или как-то еще, как принято писать в художественных произведениях — все это чушь, насрать и забыть. Глаза это устройство, нужное чтобы смотреть и видеть. И иногда (очень редко) — говорить.
Он не понимал, куда ведет его старуха, и его это мало интересовало. Он понимал, что я — ухожу. Ухожу не до завтра, не на время, а совсем ухожу из его жизни. Понимал, что больше я к нему не приду — я видел, что он понимал. Но он не понимал и не мог понять, почему самый красивый, самый умный, самый… Господь Бог, так небрежно и запросто вернувший ему весь смысл его жизни, теперь бросает его и уходит…
А «Господь Бог» торопливо шел к выходу с территории, сгорбив спину и шаркая, как старик, ногами, и твердо знал, что старуха не уведет пса, пока он не скроется за поворотом, что она будет заставлять пса смотреть ему в спину — в спину ничтожества, бессильного даже перед такой дышащей на ладан карги, чью высохшую, сморщенную шею пес своими клыками мог бы перекусить, как травинку. Мог бы… Если бы такие же ничтожества, как его «Господь Бог», не отняли у него в незапамятные времена его суть, его сущность, дав взамен пустышку, как «наперсточники» — пустой стаканчик несчастному лоху…
* * *
— А потом… Ну, не было больше собаки?
— Не было.
— Ну, да, — кивнула она, — Теперь ты любишь кошек, как я, а кошки — другие. У них все иначе, они…
— Они есть то, что они есть. И не выдают себя ни за что другое. В них нет лицемерия, нет притворства. Глянь им в глаза — это глаза зверя, а не собачки. У собаки они… очеловечены, вот ты и не знаешь, то ли она умильно хвостиком вильнет, то ли тяпнет.
— Так не любишь притворства?
— Терпеть ненавижу.
— Но считается, что собака понимает нас лучше…
— А что мы понимаем в них? — я пожал плечами. — Нам все известно, все изучено, все под контролем, а… Мы до сих пор даже не знаем точно, что они делают, когда садятся в кольцо и часами смотрят друг на друга. Какая-то вдруг молча встанет и уйдет… Другая — сядет на ее место… Что это такое?
— Ну… — задумалась Рыжая. — Они могут как-то обмениваться информацией… Как дельфины…
— Информация… Обмениваться… Пустая игра в слова, — махнул я рукой. — Это ни на что не похоже…
— Почему? — вдруг сказала Рыжая. — Похоже. На сеанс.
— Какой сеанс? — не понял я.
— Ну, знаешь, как в фильмах… Такой спиритический сеанс… Все садятся за круглый стол и…
— Выкликают духов, — усмехнулся я. — Забавно… У тебя неслабое воображение, моя донна. Еще пива выпьем?
— Ага. И поедим… Я с тобой всегда ужасно жрать хочу.
* * *
— Жарко. Солнце, как в Африке… А в кабинете у вас прохладно. Он как-то так выходит, что там солнца нет.
— С чего ты взял? — удивилась она. — У нас утром и днем везде солнце — потому и жалюзи везде.
— А в кабинете, когда мы уходили, солнца не было.
— Чушь, — фыркнула Рыжая.
— Что — чушь? Я к окну подходил, там Кот сидел и на стройплощадку глядел…
— Какую стройплощадку? — удивленно нахмурилась она.
— Ну, которая за домом, — меня так разморило от жары и пива, что я еле выговаривал слова. — Вроде пустыря…
— Нет там никакого пустыря. Там прямо напротив дом стоит — Танька-домработница в нем живет, — а за ним — еще один, поменьше. Давно уже застроили все, что можно — пустого места не осталось…
— Но я видел из окна…
— Отстань. Лучше иди ко мне.
— Здесь?
— Ага…
— Сейчас схожу за бугорок, а потом видно будет.
— Зачем — за бугорок?
— Все тебе расскажи… Отлить, моя донна.
— И я — с тобой, — она рывком встала на колени.
— Ну, это уже разврат. При старом режиме нас бы расстреляли…
— Не-а, — Она вдруг ухватила меня за яйца. — Идешь?
— Не иду, а повинуюсь грубой силе…
Она отпустила меня и пошла к заросшему травой и кустами холмику, нарочито виляя бедрами. Я посмотрел ей вслед, поднялся и поплелся следом. Она небрежно и резко приспустила трусики с одной стороны сзади и пошла быстрее. Я инстинктивно ускорил шаг — мысли стали куда-то уплывать, оставался инстинкт. Блики солнца играли на песке, и местами он казался красноватым, но я не смотрел на песок, я смотрел на ее виляющую задницу… У холма, где начиналась трава, я уже почти бежал — старый мудак…