Сегодня не надо бояться! Сегодня — война.
День-ночь-день-ночь — мы идем по Африке,
День-ночь-день-ночь — все по той же Африке
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне!
Вот они! Еще секунда!..
[…………………………..]
Мы ждем атаки до тоски…
[…………………………..]
Мгновения становятся долгими-долгими, каждое — как целая жизнь. Можно не спеша беседовать, толковать о пустяках, любоваться ярким майским небом.
…Беседовать? Но я же один! Вокруг — никого, ни живых, ни мертвых, только серые тени впереди.
Калитка распахнута… Калитка? Нет никакой калитки, на ее месте — проход между камней, я в ущелье, за моей спиной вход в Туннели.
Огонь!
И уже все равно, отчего я один, почему бой повторяется снова и снова, почему…
Огонь! Огонь! Огонь!..
Серые тени мечутся, падают за камни, отходят, отползают назад. Вам не пройти! Тогда, у калитки, я все-таки выжил, и теперь осталось последнее — задержать серых тут, у стальной двери подземелья, чтобы уцелевшие ушли, исчезли, растворились в бесконечных лабиринтах.
Огонь! Огонь! Огонь!!!
Деревянные рукоятки давно мокры от пота, ангел-хранитель каким-то чудом не дает перекоситься ленте, и серые отступают, отступают, отступают…
Но ведь бой уже был? Ребята ушли, мы встретились с ними в бункере, огнетушитель катился по бетонному полу, а потом девушка по имени Альда…
Огонь!!!
Восемь-шесть-двенадцать-пять — двадцать миль
на этот раз,
Три-двенадцать-двадцать две — восемнадцать миль вчера.
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне!
Серых все больше, выстрелы — хлопки шампанского справа и слева, значит, сумели забраться на скалы, значит, недолго, значит, гаплык и вата, но уходить нельзя — и сдаваться нельзя.
День-ночь-день-ночь — мы идем по Африке,
День-ночь-день-ночь — все по той же Африке…
Не слышу! Почти ничего не слышу, даже треск пулемета. Нет, пулемет не трещит, такое придумали те, кто видел — и слышал! — войну только в кино. Звук другой, совсем другой, он не похож на хлопок, не похож даже на удар плети. Вначале негромкий, даже протяжный, затем — как ладонью по ушам. Только кажется, что выстрел длится долю секунды, на самом деле он долгий, очень долгий, особенно в такие мгновения.
Огонь! Огонь! Огонь!..
Серые там же? Нет, ближе, хлопки шампанского не умолкают, фонтанчики пыли мешают дышать.
Серые? Нет никаких серых! Светло-зеленые гимнастерки, бесформенные фуражки с красными пятнышками над козырьком… И у них не автоматы — старые мосинские винтовки.
И на мне тоже — фуражка! Только кокарда не красная, а…
Но так и должно быть! Они захватили город, мой город — эти, в старых нестиранных гимнастерках. Потом они ворвались в калитку, и мальчик в золотых погонах ткнулся лицом в истоптанную траву.
Огонь!!!
Восемь-шесть-двенадцать-пять — двадцать миль
на этот раз,
Три-двенадцать-двадцать две — восемнадцать миль
вчера…
Этот у них, кажется, главный — невысокий, темноволосый, немногим старше мальчишки, погибшего у калитки. На нем не гимнастерка — кожаная куртка. Приметная куртка, целиться легко. Но я не могу в него стрелять!
Уже близко! Огонь!..
[…………………………..]
Я их хорошо знаю — этих, с красными пентаграммами на фуражках. Всегда мечтал сойтись лицом к лицу, стволом к стволу. «Там», у доктора Джекиля, такому не сбыться, зато сбывается «здесь», среди холодных скал, у стальной двери, к которой я никого не подпущу. Их много, их всегда много, они нападают сто к одному, словно саранча.
…Огонь! Огонь!
Темноволосый снова впереди. Без него орава давно разбежалась бы, попряталась за камни, он у них главный — широкоплечий паренек в приметной кожанке, он поднимается первым, первым идет под мои пули. Сколько ему? Шестнадцать? Семнадцать? Но я не могу в него стрелять!
[…………………………..]
Ну, вот и все. От ленты — только огрызок, светло-зеленые гимнастерки совсем близко, раскаленный металл дышит жаром.
Даже не покурить. Поздно!
Ты, в кожанке, ты снова впереди? Куда лезешь, парень, я же тебя старше, старше на целую жизнь. Я знаю, что прав! Это ты не прав, ты воюешь не за тех, не за тех! Кому нужна твоя храбрость, у меня еще остались патроны, палец лежит на гашетке… И не будет ничего — ты не познакомишься с молодой веселой студенткой, твой сын не будет носить пилотку-«испанку», тебя не пошлет в разведку генерал Лелюшенко…
Почему ты за НИХ? Почему?
Но я не могу стрелять…
Брось-брось-брось-брось — видеть то, что впереди.
(Пыль-пыль-пыль-пыль — от шагающих сапог!)
Встаю. Вытираю липкие от пота ладони.
Вот он я, дед!
[…………………………..]
— Тебе не очень хотелось говорить о войне, дед. О той, что вы называли Отечественной. Но о другой — о своей первой войне — ты не рассказывал ничего. Вообще ничего, ни слова!
— Рассказывал. Я был пулеметчиком на тачанке. Помнишь? Ты еще смеялся…
— Смеялся — когда ты поведал, как вы почти каждый день удирали от страшных бандитов, а ты отстреливался и все боялся, что догонят. Но я уже не маленький, дед. Я знаю, что такое ЧОН. Часть особого назначения при ВЧК, правильно? Я видел твои фотографии, они даже в музее висят. Ты в заднем ряду, в кожаной куртке, коротко стриженный, но все равно тебя легко узнать.
— Тебе показалось. Я никогда не носил кожаную куртку. Там я в обычной рубашке. Мы вернулись из-под Валок, был очень тяжелый бой.
— И еще фотография — ты со своим другом. Там ты чуть постарше…
— Это 1921-й. Нашу часть тогда как раз расформировали. Сфотографировались на прощание… Что тебя удивляет, солдат Яшка? Что я пошел к красным?
— Тебя звали к Деникину.
— Звали. И не просто звали — чуть ли не силком тащили. Мои же родственники. Я остался один, без отца и матери, вот и хотели пристроить. Говорили, что у Деникина сапоги хорошие дают. С подковками.
— Но ты пошел в ВЧК, дед!
— Деникинцы расстреляли моего крестного, после смерти отца только он нам помогал. Помнишь, мы ездили в Валки, я показывал это место? Гонтов Яр. Там многих расстреляли, а даже памятника нет… Ты бы поступил иначе?
— На твоем месте? Не знаю. Я не батрачил с семи лет…
— С шести, солдат Яшка, с шести. Но дело не в этом. Не только в этом… 20 августа 1991 года, когда еще не знали, чей верх и будут ли стрелять, ты вышел на площадь?