Есть Владиславу совершенно не хотелось. Он вообще чувствовал себя в последние дни разбитым и больным, словно только что перенес мучительную болезнь или находился в преддверии таковой. Ничего не хотелось… Ни еды, ни общения… Даже с Ириной, которая звонила по сто раз на дню, волновалась, соболезновала, хотела приехать, но неизменно бросала трубку, обиженная сухим и безразличным тоном любимого человека.
А мысль вернуться к работе над заказанной книгой просто вызывала отвращение. Хотя никуда от нее, конечно, не денешься…
Почти не чувствуя вкуса, Сотников с омерзением проглотил тепловатый кофе и со стуком поставил чашку в раковину, в гору немытой посуды, накопившейся после…
«Нужно собраться с силами и перемыть всю эту груду, – пробежала вялая мыслишка. – Непорядок…»
Но не сейчас. Потом.
Владислав прошел по квартире, заглядывая в комнаты, ставшие после смерти старого хозяина какими-то чужими.
Нет, внешне ничего не изменилось. Так и кажется, что вот сейчас где-то далеко скрипнет отцовское кресло и раздастся недовольный голос: «Владислав, где ты шляешься?..»
Не скрипнет и не раздастся…
Мужчина остановился на пороге отцовской, «запретной», комнаты.
Конечно, он бывал здесь не раз и не два. Даже не тысячу раз – надо же было убирать за инвалидом, приводить помещение в порядок, – но чтобы вот так, на полных правах… Как ни крути, а теперь хозяин – он, Владислав Георгиевич Сотников, наследник.
До реального вступления в права наследования еще далеко, должно пройти какое-то время – Владислав в этом слабо разбирался. Да и какое наследство могло остаться от старика? Пара-другая тысяч на сберкнижке, которую давным-давно нужно заменить? Авторские права на книги, которые никто и никогда не соберется переиздать? Ах, да!.. Квартира… Ну что же, это достойное наследство.
Что же до мелочей, оставшихся от отца, то Сотников-младший уже сейчас стал их единственным и нераздельным владельцем. Когда-нибудь нужно будет тут все основательно перешерстить, ненужное спрятать в огромном чулане или выбросить… Когда-нибудь потом, когда на вещах перестанет ощущаться прикосновение отца, когда выветрится, испарится родной запах…
В замке верхнего ящика стола торчал ключ. Видимо, Георгий Владимирович в тот роковой день работал и, отвлеченный дверным звонком, по привычке сунул бумаги в стол. Вот и ручка лежит на кипе чистых листов желтоватой по краям старой бумаги.
Владислав подошел к столу, повертел в пальцах старинный «паркер», по семейному преданию подаренный отцу в незапамятные времена кем-то из высокопоставленных поклонников, ощущая благородную тяжесть отнюдь не китайской подделки. Почему-то Сотников-старший очень ценил именно эту ручку – вон как поистерся от долгого употребления лак. Обычно он легко расставался с подаренными ему сувенирами, и немалое число ручек, карандашей и прочего канцелярского барахла перекочевало в свое время в стол, пенал и портфель сына, но этот монстр… Он легко мог закатить скандал, если видел, что кто-нибудь хотя бы прикасался к любимому орудию производства.
Нестерпимо захотелось, как в детстве, хоть на миг представить себя отцом, творящим очередной роман.
Сотников оглянулся в поисках стула и, не найдя, вспомнил, что отец не нуждался в сиденьях, так как навеки был прикован к собственному, мобильному. Но усесться в его кресло… Пришлось сходить в гостиную за банкеткой.
Сиденье оказалось низковато, и Владислав на мгновение снова ощутил себя первоклашкой-недоростком, с трудом дотягивающимся до высокой столешницы. Вот сейчас сзади раздастся насмешливое: «Ну, прямо Лев Толстой…» Не раздастся.
Наследник со вздохом подровнял слегка сдвинутую пачку, положил на нее стило, погладил старинное пресс-папье в виде бронзового льва, грозно попирающего когтистой лапой шар на малахитовом основании. Очарование ушло бесследно.
Совершенно автоматически, Сотников потянул на себя ящик стола, и тот, солидно помедлив, поддался.
Да, отец хранил в этом ящике рукописи, над которыми работал, и теперь здесь лежал исписанный примерно на одну шестую убористым почерком лист, скрывающий под собой старую потертую папку с развязанными тесемками. Кажется, такие раньше назывались ледериновыми…
Без особенного интереса наследник пробежал глазами текст, спотыкаясь на неудобочитаемых образчиках нетвердого старческого почерка и не особенно вдумываясь в смысл. Что-то про Сталина. Похоже, отец действительно в свои последние дни взялся за мемуары. Хотя, все мемуары-то он как раз написал давным-давно…
Владислав достал из стола папку и открыл ее, чтобы вложить туда недописанную страницу, но так и замер, не замечая, что комкает в пальцах хрупкую от времени бумагу.
Вверху первого листа было написано чуть дрожащим почерком отца:
«Дорогой мой сын. Владик…»
* * *
«Дорогой мой сын. Владик.
Наверное, меня уже нет в живых, если ты читаешь эти строки. Благодарю Всевышнего за последнюю возможность пообщаться с тобой, пусть и в одностороннем порядке.
Прости меня за все то, что я заставил тебя вытерпеть в последние годы. Просто я был обижен на весь свет и в число обидчиков как-то незаметно попал и ты. Возможно, это было проявлением старческого маразма. Думаю, что ты меня все-таки простишь.
Прости меня и за то, что я считал тебя таким же потребителем и прожигателем жизни, как и все остальные, как все наше общество, внезапно и радикально изменившееся два десятка лет тому назад, будто его поразила какая-то чума, занесенная из-за океана. Я рад, что оказался не прав, хотя бы в отношении тебя.
Однако довольно лирики.
Ты ввязался в очень опасное дело, Владик. Я не хочу тебя отговаривать прямо сейчас, ты не поймешь, отвергнешь домыслы сумасшедшего старика… Прочти сначала то, что я тут написал. Если я не ошибся в тебе, моем сыне и наследнике, ты найдешь способ исправить то, что уже натворил.
Не требуй от меня высокого стиля и безупречной логики. Мой мозг уже давно не тот, да и память не та. Сейчас я вряд ли осилил бы коротенькую повестушку, не то что роман. Но на небольшую исповедь, думаю, сил мне хватит. Молю Бога лишь об одном: чтобы отпустил мне хотя бы десяток дней еще.
Парадокс: я провел в этом кресле тысячи дней, изнывая от безделья или бессильно злобствуя на весь свет, вместо того, чтобы посвятить себя делу. Исполнял, понимаешь, данный себе некогда глупый и бессмысленный обет… И вот теперь молю о жалком десятке…
Начну с того, что появился на свет Божий твой отец не в одна тысяча девятьсот шестом году, как написано во всех моих биографиях, как значится в моем паспорте и, вероятно, будет высечено на моем могильном камне, а ровно на пять лет раньше – семнадцатого декабря (или четвертого, по старому стилю) одна тысяча девятьсот первого года. Почему так – узнаешь немного позже. Помнишь, как ты в полемическом запале потешался над названием моей последней книги? Как видишь, я действительно ровесник двадцатого века. И даже, пусть и ненамного, его пережил…