Ученик монстролога. Проклятье вендиго | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Человек явно сошел с ума. Мне это также безразлично, как безразличен и сам этот человек, но мои страхи, я думаю, небезосновательны. Я рассматриваю его коварную аргументацию как реальную угрозу легитимности нашей профессии, способную предать нашу работу забвению или — что ещё хуже — поставить её в общественном сознании в один ряд с шарлатанством. Поэтому совсем не будет преувеличением заявить, что речь идет не о чем ином, как о судьбе нашей науки.

Я уверен, что, прочтя эту оскорбительную ерунду, вы согласитесь, что единственной надеждой остаётся мощный ответ, с которым следует выступить сразу после его презентации. И я не вижу никого, кто мог бы лучше бросить вызов тревожным и опасным изысканиям нашего уважаемого президента, кроме вас, доктор Уортроп, ведущего философа Аберрантной естественной истории в нашем поколении.

Остаюсь как всегда, и проч., проч.

Ваш покорный слуга,

озабоченный коллега

Первое же прочтение вложенной в письмо монографии Абрама фон Хельрунга убедило доктора, что его корреспондент прав по крайней мере в одном. Предложение действительно ставило под угрозу легитимность его любимой профессии. В том, что он был наилучшим — и очевидным — кандидатом, чтобы доказать несостоятельность претензий самого заслуженного монстролога в мире, его не надо было убеждать. Гениальность Пеллинора Уортропа включала в себя глубокое понимание, что таким кандидатом был именно он и никто другой.

Так что все было отставлено в сторону. Посетителей разворачивали. Письма оставались неотвеченными. Все приглашения отклонялись. Его занятия были заброшены. Время на сон и принятие пищи было сведено к самому минимуму. Его 37-страничная монография с довольно громоздким заголовком «Отправим ли мы естественную философию монстрологии на свалку истории? Ответ досточтимому президенту д-ру Абраму фон Хельрунгу по поводу его предложения на 110-м конгрессе Общества по развитию науки монстрологии изучить возможность включения в каталог аберрантных видов определенных существ сверхъестественного происхождения, до сих пор считавшихся мифическими» в то неистовое лето многократно дорабатывалась и совершенствовалась.

Само собой, он подключил к работе и меня в качестве разработчика — в дополнение к моим обязанностям повара, горничной, слуги, прачки и посыльного. Я приносил книги, записывал под диктовку и играл роль публики при его выступлениях — натянутых, чрезмерно формальных, иногда смехотворно неуклюжих. Он стоял выпрямившись как жердь, крепко стиснув за спиной длинные худые руки, вперив взгляд в пол и опустив подбородок, так что впечатляющие угрюмые черты его лица оказывались в тени.

Он отказывался просто читать текст и поэтому часто ударялся в театральщину, полностью теряя нить аргументации и бушуя, как его тезка король Пеллинор, в густой чаще своих мыслей в поисках ускользающего Зверя Рыкающего его убедительности.

В других случаях он впадал в бессвязные повествования, которые водили аудиторию по истории монстрологии от ее зарождения в начале XVIII века (начиная с Баквиля де ла Патри, признанного отца этой самой необычной из эзотерических дисциплин) и до наших дней, со ссылками на малоизвестных персонажей, чьи голоса давно были заглушены в удушающих объятиях Ангела Тьмы.

— Итак, на чем я остановился, Уилл Генри? — спрашивал он после очередной из таких длительных импровизаций. Вопрос задавался исключительно в тот самый момент, когда я размышлял о более интересных вещах, чаще всего о текущей погоде или о меню нашего давно просроченного ужина.

Не желая вызвать его бесценный гнев, я мямлил лучший ответ, который приходил в голову, обычно включая во фразу имя Дарвина, личного героя Уортропа.

Уловка не всегда срабатывала.

— Дарвин! — вскричал однажды монстролог в ответ, возбужденно ударяя кулаком в ладонь. — Дарвин! Да ну же, Уилл Генри, какое отношение Дарвин имеет к фольклору карпатцев? Или к мифам Гомера? Или к норвежской космологии? Разве я не дал тебе понять всю важность моих нынешних усилий? Если я потерплю неудачу на этом, самом плодотворном этапе своей карьеры, то не только я буду унижен и обесчещен, рухнет все здание! Это будет конец монстрологии, немедленная и безвозвратная утрата почти двухсот лет беззаветного служения людей, по сравнению с которыми все, кто пришел после них, кажутся карликами, в том числе я. Даже я, Уилл Генри. Подумай об этом!

— Думаю, это было… Вы говорили о карпатцах, я думаю…

— Бог мой! Я знаю это, Уилл Генри. И ты об этом знаешь единственно потому, что я об этом только что сказал!

Как он ни старался подготовить устную презентацию, еще усерднее он трудился над письменным ответом, написав своим почти совершенно неразборчивым почерком по меньшей мере двенадцать черновиков. Все они попадали ко мне, чтобы я привел их в читаемый вид, поскольку, если бы я передал печатнику текст в изначальном варианте, то, несомненно, его бы скомкали и швырнули мне в лицо.

После долгих часов моих мучений, когда я, скрючившись, сидел за столом, как средневековый монах, с негнущимися, перепачканными чернилами пальцами и слезящимися глазами, монстролог вырывал готовый продукт из моих трясущихся рук и сравнивал его с оригиналом, выискивая малейшие ошибки, которые, конечно, всегда находил.

В конце этих геркулесовых усилий, после того, как печатник доставил окончательный продукт и мало что оставалось делать (и мало что оставалось от монстролога, потому что за время работы над проектом он потерял более пятнадцати фунтов веса), кроме как ждать осеннего конгресса, монстролог впал в глубокую депрессию. Он уединился в своем кабинете с закрытыми ставнями окнами, где во мраке — реальном и метафизическом — предавался размышлениям и даже отказывался оценить мои робкие попытки облегчить его страдания. Я приносил ему от кондитера лепешки с малиной (его любимые). Я делился с ним последними сплетнями, почерпнутыми из газетных разделов «Общество» (он испытывал к ним странную тягу), и местными новостями нашей деревушки Новый Иерусалим. Это ему не помогало. Он даже утратил интерес к почте, которую я раскладывал у него на столе, пока она, непрочитанная, не покрыла всю столешницу так же густо, как опавшая осенняя листва лесную подстилку.

В конце августа из Менло Парка прибыла большая посылка, и на какой-то момент он стал прежним собой, восхищаясь подарком от друга. В посылку была вложена короткая записка; «С большой благодарностью за помощь в дизайне, Томас А. Эдисон». Он поигрался с фонографом в течение часа и больше к нему не прикасался. Фонограф стоял на столе рядом с ним немым укором. Это была мечта, воплощенная в жизнь Томасом Эдисоном, человеком, которому суждено было прославиться как одному из величайших умов своего времени, если не всех времен; подлинным человеком науки, чей мир радикально изменился благодаря тому, что он жил в этом мире.

— Что есть я, Уилл Генри? — неожиданно спросил доктор одним ненастным днем.

Я ответил с буквальностью, свойственной ребенку, которым я тогда и был.

— Вы монстролог, сэр.

— Я пылинка, — сказал он. — Кто обо мне вспомнит, когда я умру?