СССР™ | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Аргументы Максима Александровича заслуживают внимания, – начал Дьякин, но дальше Рычев уже не слушал. В разгар речи про бренды он потихоньку включил телефон, потому что Кузнецов ведь должен был позвонить, – и теперь он позвонил.

Рычев торопливо пробормотал извинения, встал и стремительно ушел в угол, не обращая внимания на пристальный взгляд Дьякина. Дослушал, задал два уточняющих вопроса, простился, тут же набрал Устымчика, дал команду, вернулся к столу и сказал:

– Михаил Алексеевич, дорогие коллеги, я прошу прощения. Надо срочно ехать.

– Что случилось? – помедлив, спросил Дьякин.

– С производством все в порядке, – успокоил его Рычев. – Там с замом моим непонятно, похоже на похищение.

Народ охнул, Дьякин пробормотал что-то про зверей-то брать. Рычев хотел объяснить и даже, может, очень громко, но тут Устымчик перезвонил, чтобы сказать, что рейс через два часа и диспетчер готов задержать на полчаса сверху, но не больше. Рычев неловко поклонился, сгреб портфель и бумаги и быстро пошел к выходу.

Вслед ему смотрели все – с почти одинаковым выражением.


2

Но я отстал от их союза

И вдаль бежал...

Она за мной.

Александр Пушкин


Медвежонок превратился в Карлсона, Чебурашку, бабочку, пушистые контуры ее крыльев схватились черным и жестким, вязь превращений оборвалась. Или просто тепло во мне иссякло, так что дыхание больше не опаляло снег перед лицом, выжигая в нем причудливые окружности с льдистой каймой. Рук-ног и спины я не чувствовал давно, лежал куском гипса, а теперь, значит, и дыхательные пути гипсом залило.

Что это значит, равнодушно подумал я. Значит, что жара нет – хорошо, значит, не простыл и не температурю, и не сплю, не сплю. Хотя какой тут жар, птица, рыба, льда кусок, скользит и падает веселый. Я невеселый, и я не упал, а лег сам, лицом к заснеженной скале, умно, рассудительно и загодя, чтобы не погаснуть, как свеча на ветру, былинка на ветру, яблоки на снегу, не спать, и дырочку в небо проковырял, чтобы не задохнуться и не сникнуть тут, как мишка, не спать, и слушал, как кричит ветер, и сперва облизывает и обнимает неровными языками снега, потом раздергивает их до сплошного сугроба, скребет по нему с хрустом, затем глуше, глуше, как сквозь вату, и теперь даже не гладит по толстой и мягкой, наверное, перине, а я ее проверять плечами не буду, чтобы не запустить холод туда, где тепло, еще немного погреюсь и встану, а спать не буду, никогда, а то ведь так и врасту лицом в скалу, бабочку, Чебурашку, Карлсона, буду бабочкой, Карлсоном, полечу, как летом...

Я закричал от боли – вернее, попытался закричать, потому что будто отсиженное горло выпускало только несолидный сип, – и попытался понять, почему так больно и холодно. А вот почему: потому что я, обмирая и щуря выпариваемые лютым светом глаза, стоял на корточках по ноздри в плотном снегу, из которого выдернулся на последнем толчке засыпающего разума. Потому что, едва я порвал перину, безнадежная стылость забрала меня всерьез, каждая кость заходила кривым отбойным молотком, между кожей и мышцами будто микробудильники навтыкали, подъем, да я уже, и все заработало, затрясло как героя мультика, смешно и дико, до сколотой эмали, сроду так не мерз. И потому, что у меня по-прежнему сломано минимум шесть ребер, похоже, опять лопнул хрящ грудины, из правого уха сочится кровь, а левое запястье в лучшем случае сильно потянуто. Засыпающий разум умудрился об этом забыть. Теперь долго не забудет.

Зато не околел.

И пурга улеглась.

Я с некоторым усилием перестал сипеть, осторожно перенес вес на правую руку, больно как, зар-раза, и, держа левую руку на весу – ну, как на весу, в снежном пюре, – передвинул вес ближе к заднице, сел, снова засипел, нашарил в снегу палку, встал, почти без сипа, ir eget, [19] поковылял – правее, правее, тут булыган под снегом, обойти, не скользить, все, вот тропка вверх.

Видимо, мне придется умереть.

Видимо, сегодня.

Видимо, невыспавшимся.

Заодно проверим тезис про отсыпание на том свете.

Я не спал около суток – с тех пор, как пришел в себя возле горящей машины, ну как возле – метрах в десяти. Впрочем, куцый отруб назвать сном трудно, с другой стороны, и чем-то особенным, с учетом предшествовавших событий, он не являлся. Да этот Камалов постоянно по обморокам валяется, делов-то. Пока его машина горит.

Машина, честно говоря, не горела, а неспешно так, с чувственным потрескиванием, тлела. Из разбитых окон серой кисеей тянулись ленты дыма, огня не было видно, но без него не обошлось – иначе не видел бы я ни дыма, ни развороченного капота, вбитых в салон дверей и вывихнутых колес, ни взрытого снега под «единичкой» и ссадин на скале над нею. Рассвет ожидался нескоро.

Машина упала с семиметрового, насколько можно было разглядеть, обрыва. Как минимум в два приема, сперва со всей дури – на торчащий примерно из середины склона гранитный или там базальтовый козырек, размяв всю морду и слегка поломав меня, – оттуда, мощно стукнув цепанувшими камень безумными колесами, в гряду булыганов на дне оврага. Там я и стартовал. Если бы на полпути из машины вышибло, почти наверняка вошел бы босой головой или хребтом в неприкрытые камни, и привет прадедушке. А так почти невредимым слетал. Ну ушибло – так не всмятку же. Ну подмерз – зато от холода ведь и очнулся, и сразу полпроблемы решил, накинув и залепив под горлом сброшенный в полете капюшон. Ну разуло – на правой ноге сапога не было, и найти его я так и не смог, хотя обшарил снег вокруг. Зато рука воткнулась в теплое еще шерстистое нутро чужого ботинка, зарывшегося носом в снег рядом с местом моей лежки. Судя по размеру, ботинок принадлежал жлобу. Моей последней жертве.

Я брезгливо отбросил находку в сторону, для очистки совести пошарил в снегу выламывающимися пальцами еще полминуты, погрел руки в карманах, с кряхтением поднял, будем считать, трофей и сунул в него закоченевшую ногу.

Ступня болталась, как язык в колокольчике. И подогрев в стандартной, пусть дорогой, полупаре обуви с Большой земли, естественно, не включался. Поэтому ощущение было странным – будто вышел на прогулку, обувшись в ласт и конек. Но лучше полдня (или сколько там до моего обнаружения пройдет) подбитым утенком ковылять, чем всю оставшуюся жизнь скакать веселым Сильвером. Заодно, может, узнаем, что значит по-английски эдак оказаться в чужих ботинках.

Но сперва посмотрим на ребят, которые оказались в моих ботинках. Очень не хочется, но надо. Посмотреть, живы ли. В лица заглянуть. Документы и, кто знает, даже телефон вытащить – вдруг, вопреки беседам, есть при них работающий аппарат. Пистолет, наконец, к трофеям добавить – в лесу пригодится.

Я побрел к «единичке», сразу ухнул в метровый сугроб – видимо, дно оврага рассекалось ямами и ложбинами. Сугроб меня и спас: на бережное, чтобы не замать руку и не обострить дыхание, и без того подтесывающее легкие, выползание из снега ушло минуты три, за которые я должен был добраться до машины – и попасть под осколки. Хлопнуло, когда я, утвердившись на неглубокой почве, выскребал забившийся в ботинок снег. Звук был несерьезным и почти вздорным, но тускло подсвеченную машину выхватило из тьмы как фотовспышкой – мне под веками будто напечатали черный контур «единички» на невыносимо белом фоне. А я в ее сторону вроде и не смотрел. Я вскинул руку к глазам, и тут хлопнуло еще раз, уже внушительнее. Тут я подумал, что, по уму, надо падать наземь, потому что сейчас бензобак рванет, сгруппировался, охнул, передумал и лишь после этого сообразил, что какой уж там бензобак, в «единичке»-то. В ней не то что взрываться, гореть-то особо было нечему – кроме бандюков и содержимого их карманов.