— Не нада насатыля, — подскочил аккуратный ловкий Мося, — ссяс все холосо будет.
Поддерживая смуглой ладошкой голову сомлевшей докторши, он быстро, но бережно уперся ногтем большого пальца в основание ее носа и начал быстро его массировать. Буквально через пару секунд Люда очнулась, выслушала молящего о прощении Лаэрта и разревелась.
Потом мы наперебой успокаивали ее, и Лаэрт во искупление грехов добровольно отправился мыть полы в медпункте (для гордого джигита это был поступок, согласитесь). Потом мы с Сергеем в четыре руки чистили картошку, а Мося, напевая себе под нос, готовил какой-то диковинный салат. Уж чего только он туда не накидал — не ведаю, помню только, как он вдруг стремительно сорвался, метнулся во двор (оттуда донеслось возмущенное куриное кудахтанье) и вернулся с пучком чертополоха.
— Мось, — окликнул его Сергей, — ты чего там у кур отобрал?
— Нисего не отобрал. Они глюпый, не знают, что это кусать мозно.
— А правда, что у китайских поваров есть такая поговорка, что можно есть все, что на четырех ногах, кроме стола?
— Правда, правда, — охотно закивал он, — а ессе говорят, что мозно кусать все, что летает, кроме самолет и все, что плавает, кроме подводный лодка!
— Мо, а научишь меня палочками есть? — спросил я. — Веришь, всю жизнь хотел научиться. Как они правильно называются?
— Куайцзы, — легко улыбнулся Мося. — Наусю, это совсем нетэрудына. За обедом все в один голос хвалили Мосин салат (а нам с Серегой влетело за переваренную картошку), выпили за мой первый прыжок по глотку рябиновой наливки (Серега прихватил — я, конечно же, не догадался, шляпа), а потом Витька, поддавшись общим уговорам, сбегал к машине за гитарой и замечательно спел старую Киплинговскую песню о морском пехотинце, «матросолдате».
— Мой коронный номер был на всех армейских смотрах самодеятельности, — похвастался он. — По два раза на «бис» вызывали!
— А ты где служил, Вить? — спросил я.
— В морпехе, на Тихоокеанском. Славянка — слышал такой город?
— Не…
— На са-амом краешке, аж за Владиком.
— Я представил Витьку на сцене армейского клуба — в форме морского пехотинца, с гитарой. Впечатлило.
— Расскажи про службу, Вить, — попросила его Люда. — Трудно было?
— Да чего там трудного? — пожал Витек плечами. — Замполиты вот задолбали — это да. Какой-то расизм наоборот устроили, представляешь? Как какой-то корреспондент приедет, его сразу ко мне тащат — во, наш правофланговый, знаменосец, отличник боевой и политической! Как какой-то слет идиотский, обязательно меня делегатом посылают. А я больше всего хотел хлеборезом устроиться. Фиг…
— Ты? Хлеборезом?!
— А че? Кто сказал, что по сопкам с гранатометом приятнее бегать, чем пайки шлепать?
— Какие пайки?
— Ну, из масла. Кругленькие такие, — показал Витька пальцами. — Все мечтал: вот дембельнусь, приеду в свое Бирюлево, как куплю на рынке масла вологодского пару кило, да батонов подмосковных, да как сяду, да как начну прикалываться! А приехал — даже и не тянет… Ну, чего ржете? В армии хлеборез — самая классная должность — скажи, Сань? — кивнул он мне.
— Да я в армии только на сборах был, в институте, — смутился я.
— А какая разница? Все равно ведь знаешь, подтверди им…
Удивительно, но ребята словно и не чувствовали почти двух десятков лет разницы между мной и ими. Обращались совершенно на равных: Саня и Саня, свой парень. Более того, в чем-то их отношение ко мне было покровительственным, словно к младшему братишке. Совершенно искренне радовались за меня. Витька торжественно вручил мне «разника» (или «тошнотика», так они его еще называли) — тяжеленький сине-белый значок парашютиста на армейской «закрутке». Вадик одарил меня полароидными снимками — я в шеренге с ребятами во время осмотра, в кабине, у двери перед прыжком с перекошенной физиономией… Когда только успел снять, я и не заметил даже — похоже, я тогда вообще мало чего вокруг себя замечал.
А хозяйственная Зина без лишних разговоров отобрала мою куртку и аккуратно подштопала надорванный рукав: «Давай, без разговоров! За вами не посмотришь, так штаны потеряете, как дети малые, ей-богу…» Наверное, у парашютистов по-другому и не бывает, перед небом все равны — что старый, что малый. Фу, какие высокопарные банальности лезут в голову…
Просто удивительно, сколько вместил в себя тот короткий осенний день. Не знаю, был ли он лучшим в моей жизни, но… Шуршат шины по асфальту, расстилается навстречу золотое чудо осени, рядом товарищ (и даже не верится, что всего неделю назад не знал его); сладко побаливают мышцы и обветренные губы, и свежи еще в памяти запахи керосинного выхлопа самолетного двигателя, сухого перкаля, аэродромной полыни. И за плечами — поступок, который совершил ты. Сам. И молодо бродит кровь, и чувствуешь, что — живешь. Как же давно я не чувствовал этого! Что хотите, а такое не забывается.
Главная награда за этот день меня ждала дома: нежданно-негаданно приехала Ленка. У меня аж в глазах защипало, когда увидел ее — тощенькую, кофейного цвета, с выгоревшими волосами, глазастую.
Бестолковые, сумбурно-радостные слова. Что? Как? Почему так рано? Почему не позвонила? Ленка, я соскучился! А вот специально нагрянула к вам, как снег на голову, на всех грешках вас прижучить! Ты где весь день шлялся, признавайся, папаша! А чего хромаешь? Где-где?! На каком аэродроме? Чего это ты там делал?!
— Так, стоп! — вскинул я руки. — Девчата, я вам должен кое в чем признаться. Светланка, в первую очередь — тебе. Только не перебивайте, я и сам сто раз собьюсь.
Притихли мои девчата, смотрят выжидающе. Что за сюрпризик им папаша приготовил? Ох, как не хочется во всем признаваться-то… А надо, куда деваться. Ну, давай, Саня.
В общем, выложил я им все. Про кассету с «Шинелью», про Серегину программу, про мое глупое вранье и про сегодняшний день. Пока рассказывал — взмок еще хуже, чем во время прыжка. Барышни слушали меня с раскрытыми ртами — давно я их такими не видел. Наверное, решили, что спятил почтенный папик.
— Вот и все, — вытер я лоб, — Теперь можете меня презирать.
* * *
Когда у человека славное настроение, то и все вокруг кажется славным, даже если небо затянуло унылой пеленой, готовой расплакаться бесконечной осенней моросью. И пусть березы не горят жидким огнем в стылой синеве, а тускло светятся благородным чеканным золотом сквозь прохладный туман — все равно они замечательные. И до чего же упоительно пахнет грибной сыростью палая листва! Почему в городе этот запах бывает только ранним утром и поздним вечером? Заглушает ли его бензиновая вонь, или мы сами его не замечаем на бегу?
В таком вот чудесном настроении я вышел из подъезда и чуть ли не вприпрыжку (нога совсем уже почти не болела) направился к остановке автобуса. Навстречу мне громыхал тележкой, сооруженной из старого корыта и колес от детской коляски, наш дворовый бард-алканавт Семеныч, личность неопределенного возраста, в черном бушлате на голое тело, отвислых трениках и могучих прохорях-говнодавах. Трехдневная щетина и седоватые патлы до плеч, схваченные на лбу черно-белым «хайратником». И, конечно же, в сопровождении верной свиты — рыжей Дамки и пегого Тузика, преданных ему до последнего лишая.