– Никита Васильевич. Добрынин.
– Проводи Никиту Васильевича до кадровика. Пусть оформит стажером. Я сейчас позвоню, поставлю его в известность. Остальные подождут в холле. Да, и, сударики мои… – Она вернулась к столу, взяла кожаную папку, раскрыла. – Вот здесь место для заявлений о приеме на работу. Надеюсь, заявление у вас подготовлено?
– Сколько должно быть абзацев? – деловито спросил Илья, вынимая бумажник.
Мария Ивановна, не ломаясь, назвала точное число.
Присвистнуть молодцы решились, только сойдя по лестнице на три пролета.
Никита познакомился с кадровиком, прослушал вводный инструктаж, сфотографировался, заполнил несколько бланков. Получил комплект рабочей амуниции. Респиратор, литые сапоги, синюю спецовку с трафаретной надписью «ГорСЭС», пилотку. Клеенчатый фартук, толстые перчатки и жутковатый раздвижной щуп, смахивающий на миниатюрный багор. После чего наконец освободился. Новенькое удостоверение санитарного инспектора ему вручил Дредц. Он же передал устный наказ Марии Ивановны: «Строгого соблюдения трудовой дисциплины не требую. Однако смотрите не запятнайте репутацию нашей организации, Никита Васильевич. Потому что в противном случае я вас из-под земли достану и на свалке похороню».
Пока посмурневший Добрынин переваривал напутственные слова генеральши Вожжиной, Алеша, который начал чувствовать что-то вроде дружеского расположения к Ивану-королевичу, участливо полюбопытствовал:
– А тебе, землячок, круто нагорит? От маменьки-то?
– Сладкого лишит на неделю, – желчно сказал Дредц, похоже не шибко-то склонный обсуждать варианты собственного будущего.
– Ага, – с пониманием покивал Леха. – Веселая у тебя жизнь. Попец с бантиком.
– Грех жаловаться, – сказал Дредц. – Ну поехали за цацкой?
Возражений не поступило.
Молодцы, заранее готовясь вкусить далеко не гастрономическое блюдо «яйца всмятку», полезли в Илюхину крошку «Оку». Однако страшного, вопреки ожиданиям, не случилось. Машинка загадочным образом стала как будто просторней и удобней, чем обычно. То есть за ней и по пути в СЭС было замечено что-то подобное, но куда менее явно. А тут на тебе!
Друзья, шумно и радостно подивившись этому необъяснимому с материалистических позиций факту, трижды повторили опыт с посадкой-высадкой. Результат остался прежним. Неказистая снаружи коробчонка на колесиках изнутри устойчиво обнаруживала объем и комфорт класса люкс. Решив, что от добра добра не ищут, молодцы устроились на подросших диванах и, примеряя с хохотом кто пилотку санитара, а кто респиратор, отправились к Дредду.
На углу улиц Трофима Лысенко и Томаса Моргана, возле уважаемого картафановским населением продуктового универсама «Дед-самоед», Муромский свернул к обочине, сказал: «Купить кое-чего треба!» – заглушил двигатель и, пообещав скоро вернуться, двинул в магазин.
Остальные выбрались из «окушки» наружу перекурить. Подле стоянки обосновалось молодежное трио – два паренька с гитарами да девчушка с бубном. Коллектив был явно студенческим, пели ребята больше для души, но и от вознаграждения не отказывались. Гитарный футляр возле ног артистов гостеприимно распахивал нутро как для мелочи, так и для купюр. Судя по приличному количеству заинтересованных зрителей, савояры не халтурили, работали с полной отдачей.
В настоящий момент студиозусы выводили дрожащими голосами душещипательную историю:
У палаццо с колоннами,
Что напротив аптеки,
Жили люди бездомные —
Без жилья человеки.
Дочь при грязном подвальчике,
При отце-гемофиле.
Приходили к ним мальчики
И девчонку любили.
Но любили без совести
За копейки и бусы, —
Нет печальнее повести,
Самоеды – тунгусы…
А отец, как ни подопьет,
Вечно пьяный и злобный,
И на дочку в сердцах орет,
Разнесчастный бездомный:
– Ах, зачем ты, родная кровь,
На дырявом матраце
Продавала свою любовь
За копейки и цацки?
Ты позоришь меня, отца,
Перед графом в палаццо,
Отдаваяся без конца
При посредстве матраца!
Граф смеется в мое лицо
Из окна экипажа.
Ох, комиссия – быть отцом
Взрослой дочки продажной!
В этом месте напряжение достигло предела. Гитары зазвучали по-настоящему драматично, бубен затрепетал бронзовыми лепестками, как погибающий в огне мотылек. У девушки-певуньи подозрительно заблестели глаза. Да ведь и было от чего! Ситуация в песне приближалась к критической:
И схватил тут старик кинжал
И воскликнул: умри же!
И за девушкой побежал
По коллекторной жиже.
Он бежал, и в его глазах
Смерть застыла и мука.
Он не знал, что у ей внутрях
Эмбрион его внука…
Он был стар и догнать не мог
Подземельной мадонны,
Ее резвых и тонких ног,
Стройных будто колонны.
Так и бегали целый год.
Или месяцев девять,
Но пришел страшный день, и вот —
Ничего не поделать:
Подоспела пора рожать,
А отец снова пьяный,
Снова жуткий схватил кинжал
И занес над Татьяной.
(Ведь по паспорту Танечке
На позорной панели
Пристающие мальчики
Дали имя Шанели.)
Ах, не в силах она бежать,
Только стонет и плачет:
– Я должна в этот час рожать,
Не могу я иначе!
И отец дочь к груди прижал:
– Я приму твои роды! —
Но пока убирал кинжал,
Отошли у ней воды…
И не выжил младенчик, нет,
Хоть сынок, хоть дочурка —
Ведь девчонка в пятнадцать лет
Заразилася чумкой.
И от горя она в тот миг
Умерла в жутких муках.
И увидел тогда старик
Мертвых дочку и внука.
Глухо чиркнул тупой клинок
По морщинистой вые,
И кровавый бежал поток:
Шутка ль – гемофилия!
Поутру в тот подвал входил
Юный граф из палаццо.
Зарыдал он что было сил
Прямо в дырки матраца:
Это было его дитя!
Он дарил эти бусы!
Спел я песню вам не шутя,
Самоеды – тунгусы!..
Инструменты смолкли, смолкли и голоса. На стоянку упала пронзительная тишина. Казалось, что перед лицом столь страшной трагедии утих даже уличный шум. Слышались лишь женские всхлипывания из толпы зрителей да проклятия какого-то пожилого мужчины в адрес бессовестных богатеев.