— А, вон и Кристофер. Молодец, ждет у подъезда, и в этой своей смешной непромокаемой шляпе… Кристофер, здравствуйте, мы так и знали, что вы не опоздаете. Да, чтобы не забыть, Кэтлин заезжала ко мне в «Клерсвиль», говорит, что была у вас в «Фингласе» и не застала, ей о чем-то нужно с вами поговорить.
Кристофера, как видно, эта новость не порадовала.
— В чем я еще провинился? Она не сказала? Была расстроена?
— Нет, не сказала. И расстроена не была. Вы же знаете, Кэтлин никогда не бывает особенно веселой. Наверно, какие-нибудь пустяки. Вы не тревожьтесь.
— Ну-ну. «Вперед, друзья, на приступ, все за мной». [17]
Городской дом тети Миллисент выглядел, по словам Хильды, «вполне прилично для Дублина». Он выходил «двойным фасадом» на Верхнюю Маунт-стрит, был намного шире, чем дом на Блессингтон-стрит, но по архитектуре на него похож. В водянистом солнечном свете кирпичные фасады Верхней Маунт-стрит отливали ржаво-розовым и желтым, только дом Милли да еще два-три были обрызганы модным в то время красным порошком, а швы между кирпичами прочерчены черным. Осевшие, чисто вымытые ступени парадного крыльца тоже красные — в тон всему дому. Дверь, увенчанная горделивым полукруглым окном, только что была покрашена в ярко-розовый цвет, дверной молоток в форме рыбы гладко отполирован до блеска, как ступня Святого Петра в Риме, а во всех сверкающих окнах пенились белые кружевные занавески, подхваченные ровными фестонами. Чуть подальше, в конце улицы, в чистое голубое небо поднимался нарядный зеленый купол протестантской церкви Святого Стефана. Длинные, зеленые с медным отливом полосы тянулись по светло-серому камню колокольни, цепляясь за большие часы, на которых как раз било четыре. Их характерный высокий надтреснутый голос отозвался в сердце Эндрю печально и властно, напомнив ему строгую, пустую внутренность церкви, куда его иногда водили молиться в детстве, если только участие в этих сухих, прозаических обрядах можно было назвать молитвой.
Горничная в наколке с длинными белыми лентами сообщила им, что миледи в саду. Проходя через темное чрево дома, Эндрю пробовал воскресить его в памяти. Но он не был здесь много лет, и комнаты казались незнакомыми. В полумраке какие-то широкие поверхности красного дерева поблескивали, как черные зеркала. По-весеннему пахло лаком для мебели.
Сад запомнился ему лучше. Он узнал, хотя заранее не мог бы себе представить, широкую террасу из красноватых плит, с чередующимися клумбами ирисов, розмарина и руты и крошечным квадратным прудиком, коричневую буковую изгородь, сейчас еще одетую жесткой, сморщенной зимней листвой, и маленькую лужайку с шелковицей, опершейся ветвями на подпорки. Все было мокрое и блестело, в плитах террасы отражались пятна света и тени, с шелковицы стекали капли дождя. Потом солнце вдруг засияло ярче, и в саду словно зажгли электрическую люстру. Пышная крона шелковицы загорелась зеленым золотом. В разрыве изгороди появилась тетя Миллисент.
Эндрю ощутил мгновенный, явственно приятный укол, точно сквозь тело прошла иголка, не причинив ему боли. Он не видел тетку много лет, но, хотя и хранил, как любительские моментальные снимки, кое-какие симпатичные воспоминания о ней, на них постепенно наслоились туманные, но достаточно частые замечания матери насчет того, что Милли «невыносима» или вот-вот «сорвется» — судьба, которую невестка почему-то упорно ей предрекала. После этих пророчеств да еще пересудов об охоте, сигарах, стрельбе из пистолета и брюках он бессознательно ожидал увидеть нечто тощее и мужеподобное, нечто уже немного потрепанное, пахнущее табаком и даже виски, хотя в инвективах матери алкоголь, правда, пока не фигурировал. А стояла перед ним полная, скорее молодая женщина с сияющей улыбкой, нарядная, в чуть старомодном платье с узкой юбкой и определенно, да, совершенно определенно красивая.
— Здравствуйте, мои дорогие! — крикнула Милли через всю террасу. Пришли! Вот и чудно! — Она подплыла к Хильде и несколько раз поцеловала ее. — Кристофер, здравствуйте, вы совсем пропали. Шляпа у вас — просто прелесть. А это наш златокудрый солдатик? Нет, вы смотрите, какой бравый молодец! Я его помню еще в те времена, когда его интересовали только лотереи по фартингу. А ты помнишь эти лотереи, Эндрю? Сколько монеток ты у меня выклянчил, а потом бегал в лавку Нолана покупать билеты. Но теперь тебе, наверно, нельзя об этом напоминать? Ой, какой дуся, он, кажется, покраснел!
Эндрю, улыбаясь деревянной улыбкой, почувствовал, что ему стало яснее, какой смысл вкладывает его мать в слово «невыносима».
— Мне очень хотелось повидать тебя, Милли, — сказала Хильда. — Ты совсем не стареешь. Так приятно было пройтись сюда пешком. На Мэррион-сквер сейчас прелестно, сирень и золотой дождь не сегодня завтра распустятся. И небо, слава Богу, наконец прояснилось.
— Да, да, я уже решила, что мы будем пить чай в саду. Правда, хорошо? В этом году это будет первый раз.
— А ты не думаешь, что для чаепития в саду немного сыро и холодно? сказала Хильда, не скрывая своего неудовольствия.
— Я всем вам дам шерстяные шали из Коннемары. Я только что купила несколько новых, очаровательной расцветки. А что немножко сыро, это ничего, я привыкла, вы тоже привыкнете, когда поживете здесь подольше. В Ирландии все время мокро, верно, Кристофер? Мне это нипочем.
Видимо, так оно и было — Эндрю заметил, что закрытое светло-серое шелковое платье тети Милли, то и дело задевавшее за низкие кусты, поскольку она сопровождала свои слова энергичной жестикуляцией, снизу все намокло и даже испачкано глиной. Когда она повернулась к нему спиной, он заметил также старомодный, весь в воланах турнюр, а впрочем, это могла быть просто сама тетя Миллисент. Он отвел глаза.
— Ну, а по-моему, нам будет холодно, — сказала Хильда. Казалось, она принципиально решила сразу поставить золовку на место.
— Солнышко вышло, сейчас все просохнет, — продолжала Милли беспечно. Хотите пока погулять в саду? Кирпичная дорожка совсем сухая.
— Как поживает камелия? — спросил Кристофер.
— Ой, расцвела, это просто чудо! Вы идите с Хильдой в теплицу, посмотрите камелию, а Эндрю поможет мне приготовить все к чаю.
Кристофер увел Хильду. Из-за изгороди еще некоторое время слышался ее протестующий голос, потом все стихло.
— Красивая пара, правда? — сказала Милли, глядя им вслед. Потом рассмеялась. — Ну, а теперь, юный Эндрю, садись сюда и дай мне на тебя посмотреть.
Она подвела его к деревянной скамейке, и они сели. Длинные перевитые побеги розмарина мели каменные плиты у их ног. Скамья была совсем мокрая. Эндрю сразу это почувствовал. А светло-серое шелковое платье — хоть бы что.
С минуту Милли разглядывала его, и он, чуть досадуя, чуть посмеиваясь про себя, отвечал ей тем же. Пожалуй, она была не так хороша, как показалось ему с первого взгляда. Кожа у нее была не очень чистая, рот великоват. Большие темно-карие глаза часто щурились — может быть, от близорукости. Рыжеватые волосы, подернутые, словно бронза патиной, еле заметной сединой, были уложены в сложную прическу. Из-под нее храбро белели маленькие уши, украшенные бирюзовыми сережками. Лицо, только что очень веселое, теперь было очень серьезное. Оно гипнотизировало Эндрю, и, только просидев полминуты молча, глядя ей в глаза, он сообразил, сколь необычайно такое времяпрепровождение.