Держатель Знака | Страница: 101

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Господи, какая глупость! Масонство — что-то из оперетты плаща и шпаги… Пьер Безухов… Радищев…

Неужели это может всерьез кого-то занимать сейчас, когда…

Из газеты вывалился узкий серый конверт. Адрес на нем был надписан незнакомым Вишневскому ломким женским почерком.

39

Борис!

Андрею показалось, что Ивлинский не услышит его, однако Борис, подняв голову, молча кивнул другу и застыл в прежней позе — ссутулившись, обхватив руками колени.

Андрей сел рядом с ним на обломок какой-то старой плиты, криво торчавшей из разросшейся крапивы.

— Тихо здесь, правда? — негромко произнес Борис, глядя перед собой. — И пахнет морем… Как все это странно, Шмидт… Ты знаешь, ведь мы же сами не поняли еще, до чего странная у нас судьба… Взрослым этого не понять, даже таким, как Николай Владимирович… Скажи, только честно, как ты помнишь прежний Петербург?

— Смутно. Как будто это сон или было не со мной.

— Какой Невский тебе естественней представить: на котором движется пестрая толпа, через нее трудно пробираться, если спешишь, мелькание лиц, открывающиеся туда-сюда двери, яркие витрины, автомобили, пролетки, теснота экипажей и автомобилей… Или наполовину скрытые травой камни огромного пустыря с неподвижно застывшими зданиями-полуруинами? Когда легко бродить, не глядя на то, мостовой или тротуаром ты идешь?

— Как и тебе — второй.

— А им — первый. Они смотрят на Невский и думают, что он стал таким. А мы, если и думаем об этом, то думаем, что он был другой… Это не одно и то же — «стал таким» и «был другой»… Тут разное первично. Ты понимаешь?

— Да.

— Я думал… Вероятно, такими же, как мы, были люди на закате античности. Которые тоже выросли среди величественных руин, зарастающих травой… Руины — это красота смерти. Мы совсем другие, чем они. Нам трудно представить, что в этом городе когда-то кипела жизнь, работали фабрики и заводы… Мы выросли в городе руин, где мостовые заросли травой, поют птицы и пахнет морем… Как это все странно, Андрей!

— Странно… Я видел вчера Миронова из твоей «Раковины».

— Занятия идут?

— Да.

— Что он еще говорил?

— Блок тяжело болен. Кажется, очень тяжело. Ходасевич собирался за город — ао конца лета. Даль все еще в Москве. Может быть, пойдем?

— Что? А да, конечно. Мама беспокоится. — Борис поднялся, не глядя на простой крест, поставленный над невысоким свежим холмиком.

— Знаешь, я и сам понимаю, что так даже лучше… Само существование стоило ей невероятных усилий… Я просто… просто… просто мне как-то не по себе каждый раз оставлять ее одну.

— Она не здесь.

— Знаю. И все равно ничего не могу поделать. Пошли!

Борис, обгоняя друга, быстро зашагал по Смоленскому кладбищу.

«…До чего же все-таки странно — умирать летом, это как-то не вяжется между собой — лето и смерть… Блок болен…»

«Блок болен, а Гумми — последовательно беспощаден», — вспомнился Борису обрывок разговора в «Диске».

— У Гумми нет иного выхода: он бьется не лично с Блоком— И потом вопрос упирается в то, что это как раз тот случай, когда микрокосм не равен макрокосму…

— То есть?

— Если брать за микрокосм литературные круги Петербурга, а за макрокосм — всю остальную Россию… Гумми побеждает Блока, а по всей России… Он потому и беспощаден. Представьте фанатизм, с которым бьются защитники последней не павшей крепости, в которой хранятся святыни и знамена… Влияние на молодежь, литературный климат, борьба за сохранение лучших традиций… Поймите, первое — это не так уж и мало, и второе — это для Гумми последняя крепость.

— Гумми — монархист?

— Он — прежде всего противник идеи о праведном кровопролитии… Помните у Блейка? «The iron hand chrush'd the tyrant's head, And became a tyrant in his stead» [81]

— Однако же он воевал.

— Мне думается, что это и способен понять только воевавший.

«Да, он не испытывает к Блоку ничего, кроме сострадания, — подумал Борис, — иначе бы он не пошел к нему тогда с делегацией… „Блок, не уходите, мы — люди одной культуры“. Но он пошел только потому, что битва выиграна… Милый Николай Степанович! Как хочется его увидеть… Пойду завтра в студию, непременно! Сегодня уже поздно… Мама заждалась». — Борис, подходивший уже к дому, непроизвольно взглянул на полускрытые пышно разросшимися тополями окна квартиры…

«Почему такой яркий свет?»

Ивлинским принадлежало теперь три узких окна: все они были празднично ярко освещены.

«Что это?!» — Борис как вкопанный замер на тротуаре: по освещенным проемам быстро скользили туда-сюда темные силуэты…

«Мама!» — в арку двора Борис почти вбежал…

— Эй!! Борька, погодь, кому говорю! — Дворник Василий схватил Бориса за рукав. Василий, служивший в доме уже десяток лет, помнил Бориса еще тем первоклассником, которого, вместе с другими мальчишками, нередко гонял метлой с крыш дровяных сараев…

— Чего, Василий?

— Домой не ходи, вот чего…

— Ты что — пьян?!

— Ждут там, вот тебе «пьян»… Тебя ждут… Видел — мотор стоит? На нем и прикатили. — Дворник зло сплюнул. — Беги-ка, малый, подальше, мамаша-то как-никак за тебя не ответчица… Авось уедут.

— Давно приехали?

— С час… Да куда ж ты, дурья башка?! Борис взлетал уже по ступенькам…

В двери торчали двое парней: они не сразу поняли, что рвущийся в квартиру молодой человек и был тем, кого в ней ждали…

— Куда прешь?! Нельзя сюда…

В глубине квартиры мелькнула мама: даже издалека бледная, она стояла у косяка, наблюдая за чем-то происходившим в комнате.

Отшвырнув с дороги не пускавшего его парня (тот ударился о сложенную в углу поленницу — со стуком полетели дрова), Борис влетел в квартиру.

…Выдвинутые ящики письменного стола валялись на диване: присевший на корточки человек в черных галифе рылся в их содержимом… Часть бумаг валялась уже на полу, и по ним ходили… Распахнутые дверцы комода, перерытое постельное белье…

— Я еще раз повторяю, что мой сын выехал из города в неизвестном мне направлении, и… — мама осеклась на середине фразы — зрачки ее глаз в ужасе расширились.

— Что здесь происходит? — Голос Бориса прозвучал уверенно и по-взрослому властно.

— Кто такой, черт побери?!

— Я — Ивлинский.