— А книги брать?
— Ох, черт, надо бы, но… Ладно, пока можно опечатать.
— Скажите, г-н мичман, — Женя, выходя в коридор, с брезгливым любопытством обратился к морскому офицеру. — Вы действительно из Владимировых?
— Да, разумеется.
— Жаль. Впрочем, это неважно, — Женя рассмеялся, чувствуя в теле гармонически звериную собранность нервов и мышц, которой хватило бы на десяток побегов…
Осознание провала заговора придет потом — сейчас ему не место, сейчас оно может только помешать…
Женя вздрогнул: дверь загораживало какое-то белеющее в темноте пятно.
На мгновение как будто бы сделалось светлее — явственно выступило обрамленное двумя десятками блестяще черных кос длинноглазое лицо девочки, облаченной в окаймленный золотом белый лен… На воздетых в запрещающем жесте тонких руках горели золотые браслеты с перетекающими узорами древних знаков…
Неферт!
Напоминая белоснежный цветок лотоса и гибкую черную змейку, девочка преграждала путь к спасению; лицо ее расплывалось, более четко выступали из тьмы поднятые гибкие руки.
ГОСПОДИ, КАК ЖЕ Я НЕ ПОНЯЛ ЭТОГО СРАЗУ?
Белое облако растаяло.
Не изменившись в лице, Женя прошел мимо двери.
…На улице шел дождь. Уже садясь в автомобиль, Женя успел краем глаза заметить князя Ухтомского, выходящего из подъезда в сопровождении нескольких человек, одетых в заблестевшие от воды кожанки. Вдоль тротуара стояло еще три автомобиля.
— Чернецкой… Год рождения — девятьсот первый… Бывший дворянин… Мне думается, Уншлихт, начать надо с него… Есть сведения, что он был в Добровольческой… И очень молод.
— Есть и моложе.
— Что они знают, сопляки? Выжать из них легче, но нечего…
— С Чернецкого так с Чернецкого…
— Садитесь.
Светловолосый плотный человек средних лет — вид простоватый, даже плебейский, но это не русский вариант плебея. От второго — высокого, темноволосого, в галифе и пенсне — веет какой-то канцелярской холодностью.
Женя сел на предложенный стул перед покрытым зеленым сукном столом.
— Что же, Чернецкой, Вы должны были уже понять Ваше положение.
— Так много времени на это не надо.
— Как бывшему офицеру, мы не можем гарантировать Вам жизнь, но все же, при полной даче показаний и в случае их особой ценности…
— Бывшим офицером является офицер, изменивший присяге.
— Так значит, Вы признаетесь в том, что Вы офицер?
— Я этого не отрицаю.
— Своего участия в заговоре Вы также не отрицаете?
— Простите, в каком заговоре?
— Не валяй дурака! Будешь говорить или нет?
— Нет, разумеется, — лицо Жени приняло скучающее выражение.
— А немедля в гараж не хочешь?
— Представьте, ничего не имею против.
— Вот оно что… А как ты запоешь, если мы доберемся до твоих родных?
— До моих родных?.. Сделайте одолжение, я очень хотел бы посмотреть, как это у Вас получится.
Мальчишка откровенно издевался; и это издевательство попадало в цель потому, что за ним чувствовалось действительное спокойствие — это и сбивало с толку.
— У нас есть средства развязывать языки, молодой человек… Очень надежные средства.
— Очень интересно. Вы не могли бы рассказать — какие именно?
— Не рекомендую Вам хорохориться. Многие начинают с этого, а кончают… В подвале Вы познакомитесь с нашими способами воздействия.
— А Вы не будете меня пытать.
— Что?!
Женя насмешливо взглянул на собеседника и завернул манжет куртки, открыв тонкое запястье. — Будьте любезны, положите пальцы на пульс.
— Это еще зачем?
— Увидите.
Уншлихт неуверенно коснулся лежащей на зеленом сукне Жениной руки.
— Прощупали?
— Ну…
— А теперь слушайте дальше…
Женины глаза приняли отсутствующее выражение. На голубоватой коже висков выступили прозрачные капельки пота.
— Что за черт?!
— Сейчас будет еще быстрее… А сейчас — мед-лен-не-е… медлен-не-е…
Женя, казалось, говорил в пустоту, не видя перед собой лиц. Голос, слетавший с посиневших губ, был безжизненно тусклым.
— А сейчас я его ненадолго остановлю совсем…
— Ничего не понимаю — действительно пропадает… Совсем пропал… Сердце не бьется!
— Вправду не бьется?!
— Д-Да…
— Ну и… доста-точ-но… Вот… так… — Женя глубоко вздохнул и высвободил руку. — Должен признаться, я терпеть не могу всяких антиэстетических способов воздействия. Поэтому, как только вы сунетесь ко мне со своей дрянью, я его снова остановлю, но уже окончательно… Дошло наконец, что вы мне ничего не можете сделать?
«Здесь отслужу молебен о здравии Машеньки и панихиду — по мне. А любопытно, что здесь было лет эдак пять назад?»
— А знаете, Женя, — Гумилев неожиданно резко повернулся от забранного решеткой оконца, выходящего на тротуар внутреннего двора — у этого окна он стоял уже около часа. — Очень жаль, что у меня уже нет времени. Я хотел бы написать египетскую поэму… И героем был бы юноша, списанный с Вас. Я еще на свободе обратил внимание на Ваше лицо. Конечно, люди — необыкновенно слепые существа, но за Вас мне как-то сразу стало страшновато. Неужели современная одежда может служить достаточно неуязвимой маскировкой, подумал я, что люди не видят Вашего лица? Ведь Ваше лицо — это трогательно прекрасное лицо юного фараона, обреченного ранней смерти… Вы могли по-мальчишески надвигать козырек фуражки на самые глаза — но ведь Ваших трехтысячелетних глаз не спрячешь, милый Женичка… Я ломал голову над тем, как люди не отгадали в Вас чужого? Ведь Вы даже не похожи на них — Вы похожи на… — Гумилев щелкнул пальцами, подбирая сравнение. — На алебастровую статую фараона-юноши… Где-нибудь во мраке гробниц такая, конечно, есть… Я просто вижу ее сейчас — гладкий, нежный, печально-белый алебастр, и черным лаком, нет, краской — волосы и глаза… Когда-нибудь ее отроют, но уж, разумеется, никто не будет знать, что Вы неизвестно зачем расхаживали по Совдепии в начале двадцатых годов… Я еще там об этом подумал, а здесь, в тюрьме, все это проступило в Вас с предельной ясностью. Удивительно досадно, что уже нет времени!
— Мне, вероятно, еще более жаль, — усмехнулся Женя.