Держатель Знака | Страница: 38

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Молодец, Таня. Говорите все, что Вам хотелось бы сказать, Остапов. Но предупреждаю, — Юрий щелкнул крышкой часов, — я не могу дать вам более трех минут.

Казаров, присевший на подоконник, чиркнул спичкой, зажигая папиросу. Вадиму тоже захотелось курить. Сережино бесстрастное лицо невольно обратило на себя его внимание: выражение, проступившее на нем, в точности повторяло выражение лица Некрасова.

Часы громко тикали на ладони Юрия. — Скажите, — заговорил наконец Остапов, обращаясь к Юрию, — как Ваше имя?

— Настоящее мое имя и звание — штабс-капитан Юрий Арсениевич Некрасов.

— Послушайте, штабс-капитан, — Остапов облизнул губы. — К чему это утонченное издевательство?

— Стыдитесь! — резко бросил Юрий. — Я даю Вам возможность умереть как подобает русскому офицеру — глядя смерти в лицо! Мною руководит уважение к Вашему бывшему званию. Впрочем, Ваше время уже истекло, бывший капитан Остапов. Казаров!

Военспец снова вскочил с перекошенным волнением лицом и без вскрика, медленно закачавшись, повалился на грязно-черный паркет: на его спине в домашней белой сорочке проступило под лопаткой пятнышко крови.

Казаров убрал в карман небольшой английский пистолет с глушителем.

— Вишневский!

Вадим наклонился над телом, стараясь одновременно загородить его собой от Тутти.

— Мертв.

— Казаров, Вишневский — с нами, Никитенко, Ржевский — остаетесь со Стеничем. Женщину — запереть и… вызвать по телефону Чеку. Должен кто-то и отпирать… А то она так неизвестно сколько просидит, там еще и ребенок вдобавок, — закончил Юрий в сильном раздражении. — Из подъезда выходить по одному. В разные стороны. Все.

Все еще непохоже на себя серьезно-тихая, Тутти, выходя вместе с Некрасовым из кабинета, обернулась и еще раз окинула лежавшего на полу напряженно-внимательным взглядом.

26

Белый сумрак сгущался между колоннами Казанского собора. В вечернем воздухе далеко разносился звук шагов. Перед собором было пусто.


Готические башни, словно крылья,

Католицизм в лазури распростер, -

негромко произнес вслух Сережа.

«Ладно, довольно… Довольно, как в дьявольском лесу, бродить между этими колоннами и читать стихи. „Бежать бы из-под этих сводов темных, Пока соблазн душой не овладел“… А все-таки иногда, иногда мне начинает казаться, что я мог бы понять Лунина.

Но и Лунин сейчас поступил бы иначе. «Готические башни, словно крылья, Католицизм…» Ладно, passons». — Сережа резко повернулся и зашагал в сторону Невского.

«И еще эти белые тоскливые ночи… Passons, слышите, г-н прапорщик… Думать о том — нельзя. Иначе Вас очень ненадолго хватит. Г-н прапорщик, попридержите-ка свои нежные нервы!.. Юрий был прав — тысячу раз прав, и довольно об этом… Нельзя. Нельзя. Нельзя».

Сережа шел по проспекту, не видя перед собой лиц редких прохожих…

— Ржевский!! — Неожиданно громкий крик не успел дойти до него, когда кто-то крепко стиснул его в объятиях и чьи-то горячие губы с силой коснулись его щеки. — Сережка!!

Стремительная пылкость в этом страстном — куда-то не в щеку и не в губы — поцелуе обдала Сережу чем-то позабыто знакомым.

— Олька! Олька Абардышев!

27

Непролазные заросли малинника сохраняют прохладу даже в полуденный зной… Вкус малинового прутика, его белая, вязкая на зубах мякоть.

Голые ноги до колен исхлестаны травой и крапивой.

Олька Абардышев сидит на корточках напротив Сережи. Олька похож на девочку: у него пепельные, крупно вьющиеся локоны, красиво падающие на воротник белой матроски, правильный овал лица, прохладные зеленоватые глаза и благородно очерченные пухлые губы.

Сейчас в Олькиных волосах торчит белое петушиное перо, подкрашенное красной акварелью.

— Соколиный Глаз, — говорит Олька, — как же все-таки быть с трубкой мира?

— Когда бледнолицый койот покинет свой вигвам, мы сможем взять все необходимое, — отвечает Сережа.

— А он наверное курит?

— Ну. Я сам видел. Тихо!

Они замирают. По гравиевой дорожке идет из дому Женя — его хорошо видно сквозь густые заросли. Женя, в белом фланелевом костюме, тонкий, элегантный и легкий, идет быстро, почти бежит…

— Куда это он так разлетелся?

— К Морозовым… У них дачный бал вечером — вот и носятся.

— Охота им…

Олька и Сережа обмениваются многозначительным взглядом. Их прямо-таки переполняет презрение к взрослому миру. Скучная и глупая жизнь. Как это ужасно — вырасти!

28

— Олька… — Обрадованный Сережа смотрел в, казалось, ничуть не изменившееся за три года лицо Олега Абардышева. — Господи, Олька, как я рад тебя видеть!

В следующую секунду Сережины нервы, казалось, помимо него самого, мгновенным и мощным усилием заставили лицо остаться неподвижным: человек, сжимающий его в объятиях, был одет в черную кожанку.

29

С Вадиком Белоземельцевым, лучшим другом детства, учившимся в царскосельской гимназии, Сережа виделся раз в год — в Крыму. А в остальное время — от Крыма до Крыма — Сережа больше всего общался с Олькой Абардышевым.

Сережа и Олька учились в одном классе, но знакомы были еще до гимназии — по дачному поселку в Останкине.

В старших классах эта дружеская связь немало удивляла самого Сережу, находившего объяснение только в известном «стихи и проза, лед и пламень»… Непременный зачинщик всех гимназических бесчинств и бунтов, необузданный, фанатически подчиненный только своему, более чем своеобразному, кодексу чести, Олька, несмотря на безмятежно-ангельское личико расхорошенького пай-мальчика, к шестнадцати годам умудрился переспать с половиной московских проституток… (Врач венерической клиники, на прием к которому Олька попал в пятнадцатилетнем возрасте, был озадачен, пожалуй, впервые за свою практику — настолько не вязался Олькин вид с целью визита.) Отношение к людям варьировалось у Ольки только между обожанием и ненавистью: безразличия не было в его натуре вообще, так же как и спокойного отношения к чему-либо. Основным объектом его ненависти было, во всех видах, «бюргерство», противопоставленное «музыкантству»… Запоем читавший йенцев и Гофмана, Олька с яростным максимализмом делил людей на «бюргеров» и «музыкантов», и это деление было единственным делением, которое он признавал. Деления на «плохих» и «хороших», «добрых» и «злых» для него не существовало. Впрочем, и само понятие добра и зла было для Ольки чем-то находящимся вне его мировоззрения.

Как-то, войдя в класс уже после звонка и получив по этому поводу соответствующую запись в дневник, Олька упал за парту рядом с Сережей… Глаза его лихорадочно блестели: он сидел словно на иголках и, отвечая с места, сделал грубейшую ошибку в отложительных глаголах.